Игорь Талалаевский - Три фурии времен минувших. Хроники страсти и бунта
Об одном я прошу тебя очень, — о моем решении не возвращаться в Москву пока не говори Сереже ни слова. Он придет в ужас, он ждет меня в июне «домой»… и делает сейчас все самое для него в материальном невозможное, чтобы дать мне возможность прожить так, как я живу, эти два месяца, необходимые для моего «здоровья». Если ты найдешь возможным исполнить мою просьбу, я думаю, ты найдешь и объяснение твоих действий, хотя бы даже и ложное. Я ничего не боюсь, и Сережа в свое время узнает обо мне все. Но пока это только повлекло бы ряд бестолковых и мучительных писем, на которые я просто не в силах отвечать до отъезда Нади совсем откровенно. Прошу тебя очень, не говори ему! А мне ответь даже не письмом, а только да или нет — телеграммой. Денег мне больше не присылай никогда и пойми, как и о чем прошу я тебя сейчас.
Говорить о «чувствах», как бывало, я больше не умею и не могу. Ни видеться в жизни, ни даже писать друг другу, ни даже знать что-либо о наших судьбах нам не нужно и мы не должны. Прошлое останется прошлым. Схороним его вместе глубоко и безвозвратно. Я тебя любила… Может быть, только тебя одного в мире… Ты этой любви не принял, не понял, не захотел взять, — и вот она умерла. Прощай! я ухожу от тебя навсегда, я мысленно склоняюсь над тобой, как над мертвым, и целую в лоб последним горьким поцелуем. Валерий! Милый когда-то!., прощай…
19 апреля / 2 мая 1912 г. Нерви.
Милый Валерий,
благодарю тебя за исполнение моей просьбы и также за новую книгу. Не помню, когда я получила твое последнее письмо, — кажется, давно уже. Здесь я не знаю ни чисел, ни дней, мне все равно. Ты говоришь, что хочешь «иногда» иметь обо мне известия. Спрашивай у Сережи… Хотя он знает о моей жизни меньше, чем любой из моих соседей по столикам в нашем ресторане. Я едва ли скоро напишу тебе еще, но если ты спрашиваешь и желаешь что-либо знать обо мне, тебе я расскажу все же больше, чем Сереже… Я уже тебе писала, какая я сейчас, какая у меня душа и насколько я изменилась в сравнении с прежними. Но, увы!., жизнь мне не дает ни беспечных радостей, ни свободы. С Надей тянется вот уже несколько месяцев неразрешимая драма. И это первое… Она здесь прямо погибает. Я уже совсем решила отправить ее в Москву, — я могу жить совсем одна и даже скажу больше: прежние, милые, когда-то любимые и близкие сейчас мне не нужны. И так было решено, что она поедет скоро, — для этого я просила тебя сберечь квартиру. Но все оказалось не так просто! Уже три недели, как она совершенно больна. Ежедневно аптека и доктор, сердечные припадки, бессонные ночи — словом, все то, что делает невозможным ее отъезд. Nervi совершенно опустело, сезон кончился, и даже наш отель закрыт к 15 мая (по здешнему стилю). По набережной бродят унылые фигуры, мы обедаем почти в пустом зале. Оркестр играет для 8-10 человек… На берегу клочки разорванных писем и апельсинные корки… Все уезжают. Осенние впечатления весной, — так это странно и уныло, уныло. Нужно уезжать и мне. Теоретически я наметила себе весь путь. Конечно, не в Москву, конечно, не в Россию, об этом я не могу даже подумать без глубочайшего отвращения… Но ехать невозможно, ибо арифметика Сережи, — столь точного всегда, — не сошлась и не может сойтись с действительностью. Говорить об этом тягостно, но что же делать, когда «упорно в лицо неизвестность под дымной вуалью глядит»… На 400 francs, которые едва-едва у меня останутся к 15 мая, я должна и ехать и жить до русского 1-го июня. Притом вдвоем, так как в таком ужасном состоянии, как сейчас, Надю отправлять в Москву равнялось бы сознательному убийству. Мне приходит в голову множество планов, но они неосуществимы, потому что я не одна. О, такая жизнь!.. Право, настало время проклинать Генриха за его теургический фокус, за «Лазарево воскрешение», за все то, что он делал во имя спасения собственной души, не считаясь с последствиями, которые придется пережить мне. Я вовсе не хочу ни погибать, ни умирать, но есть такие невыносимые для меня нормы жизни, которым даже я сейчас, при всей жажде жизни, при всей внутренней возможности жить, предпочитаю смерть. Ах! С Сережей об этом говорить бесполезно, — он напишет мне письмо, которое будет начинаться так: «Мы с Лидией…», а дальше пойдут нравоучения, которые (признаюсь тебе дружески) я иногда рву, не читая… Я вижу с ясностью, что пришло время, когда я должна расстаться с многими моими «предрассудками» прошлого. Вот ты пишешь, что я должна работать, что кто раз отравился ядом творчества, тому никогда не излечиться от этого. Ты прав, Валерий! Я думала, что я больше не буду писать, мне хотелось расстаться и с этим прошлым… Но, увы!.. К сожалению, я хочу, страстно хочу писать!.. Это пришло недавно, в одну из ночей. Я поняла, что жизнь моя в этом и только в этом… Но желание писать причиняет мне пока только самую горькую боль. Я не могу еще. У меня еще нет подлинных, настоящих слов, я еще не владею образами. Они владеют мной и убивают то необходимое ясное спокойствие, тот душевный порядок, то знакомое состояние, которое, бывало, неодолимо влекло меня к письменному столу. Верно, слишком сильно было потрясение во всем моем существе, а времени прошло еще немного — 5 1/2 месяцев. Иногда после морфия люди сидят больше чем по году в соответственных заведениях.
Я только теперь, недавно встретилась с собой самой и поняла многие свои чувства и поступки за эти месяцы, сделав им должную оценку. И теперь, о, более чем когда-либо, мне нужно внешнее спокойствие и уверенность в завтрашнем дне. Я была 5 1/2 месяцев после болезни каким-то жадным изголодавшимся зверком, который бросался на все, — хищно, бессмысленно, безудержно. Телесно я давно уже стала «человеком». Как уехала из санатории, с Рима. О, ты не узнал бы меня, Валерий!.. У меня в памяти остался страшный мой образ ночи 26 октября. Но с тех пор я изменилась бесконечно. Это я знаю сама и вижу в глазах мущин. Тех, которые подходили случайно близко, и в скользящих взглядах встречных, которые шепчут «Ьеllа» (прекрасная (ит.). — И. Т.), как это делается во всех странах мира, если женщина кажется желанной хотя бы на час, на одну ночь. О, не думай, что я говорю неправду!.. Я могла бы привести тебе несколько более реальных примеров, — но не надо… 22 фунта! Только 22 фунта сделали меня другой внешне. Но внутри, в душе еще долго, долго была темная ночь. Ум работал механически, верно, потому что был слишком побежден воскресшим, требующим многого, многого телом. Я знаю теперь, что иногда я поступала бессознательно, повинуясь преувеличенной потребности жить, жить, жить, как живут звери, как живут люди в мгновенья опьяненности. Теперь ко мне вернулось все сознание. И странно, — точно через какие-то другие, неизвестные мне еще двери души пришло оно… Я знаю, чего я хочу и чего я не хочу, знаю, что я могла бы и чего больше не могу. Знаю, что я люблю навсегда и что для меня мертво. Я могла бы все это сказать иными словами, в образах, искреннее и проще, не в отвлеченных формулах. Но я слишком отвыкла от тебя, я не умею говорить с тобой, как прежде. Сделай сам из этой схемы живой рисунок. Сделай его по воспоминаниям обо мне, и ты увидишь меня, — меня новую, живую, настоящую. Я могла бы сейчас жить хорошо… могла бы… Но у меня нет сил для той борьбы за дни, за недели, за платья, которые мне нужны, за каждую мелочь в житейском, что я должна вести. Все это не жизнь, а какая-то гнилая нитка, рвущаяся ежеминутно. И здесь я могла бы привести тебе множество самых горьких примеров, но зачем!?.. Только боль и боль. Итак, сейчас работать и «зарабатывать» я еще не могу. Того покоя, который мне нужен, чтобы в полной тишине и ясности овладеть просыпающимися силами, — мне никто не даст. Тревога же, — эта тревога за дни и недели, эта неизвестность, эта внешняя униженность, в которой я живу, несмотря на сознание Сережи, что он делает для меня «невозможное», — все это висение в воздухе на волоске приводит меня к одному выводу, что так жить нельзя. Что мне нужно? В цифрах: — верных 450 руб. в месяц с Надей и несколько меньше, если я останусь одна. Но я знаю, что это смешная претензия, обращенная в пустоту, если я не «зарабатываю» сама. Жить без того minimum’a платьев и шляп, к которым я привыкла, как к моей внешней и необходимой раме, т. е. жить так, как я сейчас живу, — для меня хуже смерти. И я смотрю с полным сознанием прямо в лицо судьбе и жизни. Что нужно сделать? Числа и месяцы идут, не считаясь со мной, «сезоны» сменяются, времена года проходят. 15-го мая я должна уехать отсюда, а ехать с 400 francs в другую страну, когда мне еще и телесно нужно обращаться с собой очень осторожно, — это печальная авантюра… О, сегодня я не могла спать всю ночь, и в эту ночь я вспомнила себя в Париже, когда под влиянием похожих обстоятельств написала тебе «ужасное» письмо. Как еще наивна была тогда моя душа!.. Да, мне нужно расстаться с собой совсем… Это жалко, грустно и больно, больно без конца. Но есть только два выхода: или браунинг, который «я вожу с собой по Европе», — безобразное насилие над телом и душой, безобразная жалкая смерть таракана, задавленного в щели (ибо я не хочу умирать), или обычный, знакомый, старый путь одиноких женщин, не сумевших найти своего «счастья»… блуждающих в пустоте, с глазами, прикованными к пустоте же… Я не буду делать искусственного перехода к моей главной мысли. Ты поймешь логическую связь и без объяснений…
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});