История литературы. Поэтика. Кино - Сергей Маркович Гандлевский
Характерно, что, говоря о переводческой деятельности, Батюшков использует военную риторику, словно входя с переводимым писателем в отношения соперничества. Например, в 1810 году он сообщает Гнедичу: «Посылаю тебе, мой друг, маленькую пьеску, которую взял у Парни, т. е. завоевал» (2,122). Или же два года спустя он так отзывается о своей попытке перевести Ариосто: «Я, напротив того, перевел вчерась листа три из Ариоста, посягнул на него в первый раз моей жизни и — признаюсь тебе — с вожделеннейшими чувствами… его музу» (2, 201; см. также: 2,393). Это более чем шутка. С одной стороны, налицо идентификация переводчика с автором; с другой — отношения между ними строятся по схеме соперничества и даже завоевания26. Как объяснить кажущееся противоречие между этими позициями? В своих воззрениях на перевод Батюшков опирается на весьма конкретные соображения Жана Лерона д’Аламбера. В работе «Наблюдения об искусстве перевода» сотрудник Энциклопедии исходил из того, что перевод прежде всего должен передавать гений писателя, т. е. «характер оригинала», а не просто копировать его язык. Это значит, что должно существовать некоторое внутреннее сходство между поэтом и его переводчиком: «Mais comment se revetir d’un caractere etranger, si on n у est pas dispose par la nature? Les hommes de genie ne devraient done etre traduits que par ceux qui leur ressemblent, et qui se rendent leurs imitateurs, pouvant etre leurs rivaux»27. Переводчик именно потому состязается с поэтом, что он, в сущности, на него похож. Переводя иностранный текст, переводчик возвышает себя до уровня поэта. Перевод — это акт приближения к гению и освоения его. Согласно д’Аламберу, переводчики ошибаются, когда они сознательно ограничивают свою роль копированием: «Le premier joug <…> qu’ils s’imposent eux-memes, c’est de se borner a etre les copistes plutot que les rivaux des auteurs qu ils traduisent. Superstitieusement attaches a leur original, ils se croiraient coupables de sacrilege s’ils l’embellissaient, meme dans les endroits faibles, ils ne se permettent que de lui etre inferieurs, et n’ont pas de peine a reussir»28. От переводчиков, напротив, требуется, чтобы они проявили «мужество» и поставили себя наравне с оригиналом, не стесняясь, при необходимости, даже исправлять его.
Д’Аламбер напечатал приведенные выше соображения в виде предисловия к своему переводу отрывков («Могсеаих») из «Истории» Тацита. Мы знаем, что Батюшков читал Тацита внимательно и с энтузиазмом (2,18). В «Листах из записной тетради 1809–1810 гг.» он перечисляет четыре пассажа из Тацита, которые ему особенно понравились. Все эти отрывки присутствуют в упомянутом издании, и, учитывая привычку Батюшкова при чтении оригинала использовать переводы, мы можем допустить, что он держал в руках именно эту книжку французского философа29. И если это так, то при своем остром интересе к вопросам перевода он несомненно должен был внимательно прочитать рассуждения д’Аламбера, тем более что он неплохо знал другие его произведения, хотя и отрицательно относился к его сухому рационализму (2, 24–25). Итак, я полагаю, что именно у д’Аламбера нашел Батюшков теоретическое подтверждение или обоснование своей идеи о переводе как об эмуляции гения переводимого поэта, что предполагает известную свободу в выражении и отнюдь не обязывает к рабскому подражанию оригиналу. Если по душевным качествам и литературным способностям переводчик достоин поэта, вопрос непереводимости просто не может возникнуть. Д’Аламбер специально оговаривает, что переводческие ошибки не являются препятствием: «.. се ne sont point les fautes, c’est le froid qui tue les ouvrages» («Не ошибки, но холод убивает произведение»)30. В контексте значимости перевода для поэтической практики Батюшкова небезынтересен и тот факт, что д’Аламбер ставит удачный перевод чуть ниже гениального оригинального произведения, но несомненно выше просто талантливого сочинения31.
Д’Аламбер наделяет перевод способностью к обновлению языка. Удачный перевод в его представлении похож на речь свободно говорящего по-французски иностранца, когда он средствами французского передает яркие и живые образы своего родного языка: «L’original doit у parler notre langue, non avec cette timidite superstitieuse qu’on a pour sa langue maternelle, mais avec cette noble liberte, qui fait emprunter quelques traits d’une langue pour en embellir legerement une autre»32. Иными словами, перевод не только обогащает язык, но и создает условия для noble liberte, которая, усваивая динамизм и образность чужого языка, позволяет возвыситься над ограничениями собственного33.
Соображения д’Аламбера о бесполезности риторических правил, о допустимости ошибок, вдохновляющей силе литературного предшественника, равно как и соревновании с ним, восходят к трактату псевдо-Лонгина «О возвышенном». Вот фрагмент оттуда в переводе Ивана Мартынова: «сей Писатель (Платон. — А.Ш.) показывает нам еще один путь к высокому <… > — Соревнование и Подражание жившим до нас великим Писателям и Поэтам»34. От общения с этими фигурами «подымаются, так сказать, в умы их подражателей какие-то испарения, коими вдохновлены будучи и не весьма одаренные от природы витейственным жаром, наполняются чужими восторгами»35. Лонгин уточняет, что «таковое подражание не токмо не может назваться кражею, но еще служит как бы отпечатком хороших видов, вымыслов и произведений»36. При этом мотив состязания с имитируемым оригиналом становится эксплицитным: «Платон, кажется, не для иного <… > вдается часто в стихотворные материи и