Радий Фиш - Назым Хикмет
Левое крыло - отделение подследственных, правое - второе отделение. Внизу помещались мастерские - столярная, зеркальная, слесарная, жестяная, чулочная, ткацкие. В хвосте самолета располагалось первое отделение, внизу камеры на пять человек, наверху одиночки. В носу самолета, на втором этаже, размещалась дирекция. Под дирекцией - парикмахерская и помещение для свиданий, над дирекцией - лазарет.
В центре креста-самолета был бетонный двор, или, по-тюремному, майдан. Здесь постоянно дежурили, надзиратель и майданщик из арестантов - старший прислужник и глашатай, выкликающий имена заключенных, вызываемых в суд, на свидание, к начальнику, в канцелярию. Сюда, на майдан, выходили стальные решетки, перегораживавшие коридоры на трех этажах всех отделений. И постоянно запертые двери.
Помещение для свиданий - тот же коридор, но разделенный вдоль двумя стальными сетками. С одной стороны - арестанты, с другой - родственники. Между сетками прогуливается надзиратель. Запускали на свидание человек по десять-пятнадцать. Шум стоял, как в бане, - каждый старался перекричать другого, каждый говорил о своем. Свидание длилось десять минут.
Разгонять арестантов бывает трудно. После свидания они становятся сами не свои. Поэтому между двумя сетками на блоках и кольцах был подвешен черный занавес.
Истекало десять минут, и надзиратель задергивал его в самый неожиданный для арестантов момент. Спокойно и невозмутимо, словно опускал занавес в театре.
Лишить человека свободы... Пожалуй, нет наказанья страшнее, разве что смерть. Если смерть лишает человека жизни, то тюрьма - какой-то ее части, иногда самой лучшей. Так по крайней мере считал начальник бурсской тюрьмы Тахсин-бей. Зачем же еще мучить тех, кто и без того достаточно наказан -- тюрьма калечит и душу и тело. И если арестанту суждено выйти из нее, пусть выйдет человеком.
Если Тахсин-бей был уверен, что арестанту не передадут ножа или гашиша, он охотно разрешал свидания на майдане, а летом - во внешнем дворе, окруженном толстыми каменными стенами.
Он уважал образованных людей, уважал мастеров. И если у Назыма Хикмета были в тюрьме пишущая машинка, книги, а иногда и газеты, если здесь, в бурсской тюрьме, он смог написать две пьесы, шестьдесят тысяч строк «Человеческой панорамы» и сотни стихотворений, а Рашид Огютчу стать романистом Орханом Кемалем, то этим и многим другим, о чем речь еще впереди, мы обязаны начальнику Тахоину-бею. И потому в век душегубок, в век Бабьего Яра и Освенцима имя начальника турецкой тюрьмы в городе Бурсе заслуживает упоминания в этой книге.
Назыму Хикмету Тахсин-бей разрешал свидания с матерью во дворе. И не ограничивал его во времени.
Утром первого дня мать и сын в дальнем углу майдана говорили о семейных делах. Потом Назым читал ей стихи - длинный кусок из «Человеческой панорамы», который написал за те месяцы, что они не видались. Прочел и эпизод в казармах Селимие.
Молча слушала его мать. Время от времени глаза ее увлажнялись слезами. А Назым все читал.
На второй день наступила очередь рисунков. Назым принес портреты заключенных. Ставил их на мольберт перед матерью один за другим. Джелиле-ханым, молча слушавшая стихи Назыма, в его картинах находила немало недостатков. То цветовая гамма оказывалась несовершенной, то рисунок - Назым сначала выполнял портрет в карандаше, - «сушил», по ее мнению, портрет. Сын покорно выслушивал советы. Джелиле-ханым брала палитру и показывала все, о чем говорила. Сын повторял за ней урок, благодарил.
Затем мать поставила мольберт, посадила сына перед собой и принялась за его портрет. В отличие от Назыма она сразу писала маслом.
Назым не мог долго усидеть на месте как изваяние. Начинал что-то рассказывать. Вмешивался в работу матери.
- Ах, Назымушка, надоел, мешаешь...
- Прости, мамочка, я только хотел сказать...
- То, что ты хотел мне сказать, прибереги для своих картин.
Получив нагоняй, Назым какое-то время сидел тихо. Джелиле-ханым работала сосредоточенно, строго. На миг ему почудился в ее лице гнев. Он и сам иногда так работал - с яростью. Гневное выражение лица Джелиле-ханым вдруг перенесло его на много лет назад...
Апрель двадцатого года. По улицам Стамбула маршируют английские, французские, итальянские войска. То и дело издаются распоряжения - конфискованы такие-то здания, такой-то район объявлен запретной зоной. Ходят страшные слухи о пытках в подвалах отеля «Арапьянхан», превращенного в тюрьму британской контрразведки. Публикуются списки высланных за связь с повстанцами Анатолии - на океанские острова, в африканские пустыни.
Напротив материнского дома, в Ускюдаре, одна из комендатур оккупантов. Теплый апрельский вечер. Сенегалец в форме французского сержанта прямо перед комендатурой хлещет по щекам турецкого парня - покосился, мол, на его даму. А дама - с первого взгляда видно - проститутка с Галаты.
Джелиле-ханым вне себя от ярости выскакивает на балкон. В одной руке у нее медный пестик, в другой - кастрюля. Что есть силы барабанит пестиком по кастрюле.
Офицеры из комендатуры тоже высыпали на балкон - что за набат, уж не взбунтовались ли турки?
И тогда Джелиле-ханым обращается к ним с речью. На чистейшем французском языке. Достается всем: и державам Антанты, и французским офицерам, и даже Пьеру Лота. Его колониальные романы, в которых он восхищался турецкой стариной, экзотикой Стамбула, Джелиле-ханым любила когда-то читать. Но в годы войны Пьер Лоти подплыл к Стамбулу на тех самых бронированных кораблях, которые обстреливали Дарданеллы, а теперь стояли на якоре в Босфоре, наведя орудия на город...
И как это ему раньше не пришло в голову: определенно митинг, устроенный матерью, через несколько лет навел его на эти строки:
Вы, Пьер Лоти!Эта вошь, по клеенчато-желтой кожепереносящая тифот брата к брату, -даже эта вошьнам родней и дороже,чем ваша выправка французского солдата...
Кажется, то были его первые стихи, напечатанные в русском литературном журнале. Как он назывался? «Красная новь» или что-то в этом роде? Он привез его с собой в Баку. А там пришлось оставить вместе со многими другими бумагами - снова возвращался на родину нелегально.
Книжку журнала было жаль, хоть он никогда не жалел о том, что терял. Быть может, потому, что она была памятью о друге, переведшем эти стихи. Замечательный был поэт и человек Эдуард Багрицкий, настоящий, не разбавленный, как не разбавленное водой вино. Больше всего восхищало Назыма в нем то, что он был настоящим мужчиной. Настолько мужчиной, что весну, паровоз, дерево мог ласкать, превратив в стихах в женщину. Женственное начало было разлито для него во всей природе, как эликсир жизни. А Назым тогда был уверен, что поэтом может быть только мужчина. Или женщина. Бесполой поэзии, бесполого искусства не бывает. Впрочем, и сейчас, в тюрьме, он думал так же.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});