Елена Дулова - Бородин
Это никуда не годится. Да разве мыслимо назначить сколько-нибудь значительную плату? Разве тогда народ сможет учиться? Вот и получается, что рассчитывать не на что. Правительство никаких субсидий не даст. Искать благотворителей? Будем искать. Пока надобно разрешения добиваться. Здание еще получить в аренду. Пошла речь о профессуре. Кто какой гонорар запросит? Встает Сеченов и предлагает каждому ответить закрытой записочкой. Написали. Вскрыли записки. И тут я за нашу братию погордился. Все сорок три одинаково назначили: «первый год читаем даром». Рад я был встрече с Бородиным при таких обстоятельствах.
ЕКАТЕРИНА СЕРГЕЕВНАПолучила от Сашуры последний его портретик. Очень он хорош в новом бархатном пиджаке. Просто франт. Наконец-то снял этот отвратительный старый сюртук. Пора уж, кажется, ходить не оборванцем. Живет, как вечный студент. А расходов, расходов — тьма! То у меня кругом прорехи, то «тетушка» на краю разорения, то сам неимущих студентов ссужает. И все это держится на одном его казенном жалованье. Мне только и повторяет, чтобы не экономила, чтобы ни в чем себе не отказывала и даже бы не задумывалась. «Как же, — говорит, — можно жалеть денег на здоровье? Это безрассудно. Ведь не жалеем на разные глупости, на какие-нибудь тряпки, сапоги, театры, концерты…» Для других ничего, правда, не пожалеет. А сам… у меня сердце перевернулось, как я узнала, что он опять шинель новую себе не заказал. Что же, в самом деле, разве профессор Бородин какой-нибудь Акакий Акакиевич? Осмотрел старую и нашел еще вполне годной! Только, мол, коротковата. Знаю, не заказал, потому что финансисты мы никудышные. Какие-то он там бумаги закладывал, выкупал, перезакладывал, опять выкупал. Ну, при тех же доходах и остались. Слава богу, хоть в трубу не вылетели. Тем временем шинель-то и не на что справить. А мне по-прежнему пишет: «Трать, сколько надо, пришлю еще, только бы ты, моя радость, была поздоровее».
К ЕКАТЕРИНЕ СЕРГЕЕВНЕ БОРОДИНОЙ4 октября 1871 года.
«…Видел пресловуто измышленную карикатуру на наш кружок. В центре изображен Бах — русским мужиком, водящим на цепи медведя. У Баха в руках труба славы, в которую он трубит. Медведь, разумеется, — Милий; в правой лапе — дирижерская палочка. Кюи изображен в виде лисицы, виляющей хвостом, на передних лапах лавровые венки, назначенные им для избранных, на лапах здоровые и зловещие когти, выразительно растопыренные; словом: «не подходи! не то больно достанется!» Модинька — петух, с важной осанкой. Корсинька изображен в виде длинного морского рака, одною клешнею держащего за руку Баха, другою— обнимающего Надежду Пургольд. Обе Пургольд изображены в виде собачек, одетых в платья, маленьких и пляшущих в угоду остальным. Я изображен в мундире, в очках, поднявшим руки к ушам и бегущим прочь от всего этого сумбура…
У меня были Модя, Корея, Н. Лодыженский, которые все с ума сходят от финала моей симфонии; у меня только не готов самый хвостик. Зато средняя часть вышла — бесподобная. Я сам очень доволен ею; сильная, могучая, бойкая и эффектная».
МУСОРГСКИЙЭй, почтенны господа, захватите-ка глаза, подходите, поглядите, подивитесь, полюбуйтесь. Полюбуйтесь на нашу могучую кучку, сделайте милость. Полюбуйтесь, покуда не развалилась! Разливалась реченька на три рукава: один рукав леском пошел, а другой рукав по песочку повернуло, а третий так и вовсе вывернуло… Худые времена наступили. Милий изранен в неравной борьбе. У Милия на шее Бесплатная школа. Бесплатная! А сиятельных покровителей у нас нет. Так что остались на грядущий сезон нищими и концертов давать нет никакой возможности. Злодеи говорят: «Балакирев спятил!» Да это он с отчаянья в мистицизм впал. Никогда богу не молился, а теперь вдруг в черта уверовал. К ведьме-гадалке ходит! Ищет у нее управы на врагов. И все это обставлено так мрачно, таинственно. Всяких свиданий с нами он избегает, от кружка явно уклоняется.
Дирекция Императорских театров вернула мне моего «Бориса». К постановке не одобрили. Брани не слышно, но чувствую, как у них там глаза на лоб повылезли. Что за опера такая, ни на что не похожая? С горя я, грешный, совсем заболел. Спасибо «музикусам», упасть не дают. Поразмыслили все вместе и благословили на переделки. Ум хорошо, а пять лучше. Тороплюсь, сижу ночами. Люблю, люблю, когда так сочиняется. Не остыть бы…
А какую штуку удрал «бурь морских адмирал»? Поступил профессором не куда-нибудь — в Консерваторию! Правда, пока еще ходит в морском мундире. По-моему, просто опасается идти в отставку. Думает, не по ошибке ли пригласили? Преподает сочинение и инструментовку. Каково? Мы теперь решили поселиться вместе. Авось из двух противоположностей выйдет полезное влияние. Надолго ли? Корея очень и очень поглядывает в сторону Наденьки Пургольд. Как бы не устремился в сети гименеевы. Что же, дай им Бог. Она, конечно, музыкантша превосходная и девушка сердечная. Да и в семье у них всегда душевно, тепло, весело. Наша общая страсть к домашним спектаклям процветает. И прозвищами уж непременно нас всех наградили. Корею характеризовали прекрасно: «Искренность». А Цезарю досталась «Едкость». Я премного доволен, именуюсь у барышень «Юмор» или «Тигра», Порфирьич — «Алхимик». Он, бедняга, все сражается за женский университет. Время от времени поигрывает нам с Кореей из своей новой симфонии. Так мы просто с ума сходим от восторга. Только бы кончил!
К ЕКАТЕРИНЕ СЕРГЕЕВНЕ БОРОДИНОЙОсень 1871 года.
«…Вчера у меня были Модя и Корея. Они мне переиграли все, что написали. Как теперь хорош «Борис»! Я уверен, что он будет иметь успех, если будет поставлен…
Корсинька совсем в эмпиреях от своей новой деятельности. В самом деле, редкий музыкант может быть так счастлив, как он: вступил на музыкальное поприще как раз в то время, когда был запрос на русских музыкантов; сразу имел блестящий успех, который уже упрочен за ним навсегда; не нажил себе врагов ни в одном музыкальном кружке, которые в один голос признали за ним все его достоинства; получил теперь место, которое его обеспечивает матерьяльно и более, чем всякое другое, отвечает его духовным и матерьяльным потребностям. В самом деле, его «оркестровый класс» ровно столько же полезен для него, как и для учеников его. Прибавь к тому, что Корсаков — даровитая и симпатичная натура — заступил место полуидиота, над которым все смеялись только! Можешь себе представить, следовательно, как Корея должен был приковать к себе сердца всех консерваторцев, играющих под его управлением!..»
БОРОДИНСмешные люди наши «музикусы». Сколько уже лет крутят шарманку все с тем же мотивом: «делом занимайся, делом занимайся…» Как будто всерьез думают, что я брошу химию. А ведь и правда надеются. На последнем вечере у Шестаковой Модест так разошелся, что Людмила Ивановна сама за меня заступаться начала: «Мусинька, ну что Вы на Александра Порфирьевича нападаете? Его уж и так на тысячу ладов терзают». Модест изобразил послушание, затих, а там пошли наши обычные разговоры да музыкальные разборы. В половине одиннадцатого Людмила Ивановна складывает свое рукоделие и Модя кричит: «Первое предупреждение дано!..» Но ведь у нас как водится? Если разойдемся, остановить трудно. Хозяйка немного послушала, как мы «преем», и встает уже с кресла. Модя, как будто в испуге, шепчет: «Второе предупреждение. Третьего ждать нельзя. А то нам скажут: «Пошли вон, дураки!..» Тут уж все — в хохот. Представить нашу благородную Людму Агафьей Тихоновной никак невозможно. Поднялись, всякий шаркнул ножкой, затолпились в прихожую. Вдруг, под шумок, Людма мне пенять стала:
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});