Эстер Гессен - Белосток — Москва
Когда я назавтра пришла, Иванова усадила меня за письменный стол и дала заполнить анкету, совсем не похожую на те анкеты, которых я в поисках работы уже заполнила десятки и которые, как правило, помещались на четырех страницах. Тут страниц было больше двадцати, целая тетрадь. В самом начале полагалось расписаться в том, что меня предупредили: в случае указания ложных сведений я буду привлечена к уголовной ответственности. Затем я стала отвечать на вопросы. Они касались не только меня, моего мужа и родителей, но и дедушек, бабушек, дядей, тетей, двоюродных сестер и братьев — где живут, чем занимаются и т. д. Учитывая, что у моего отца было семнадцать, а у мамы девять братьев и сестер и, к счастью, отнюдь не все дожидались в Европе начала войны, часть из них еще в 1920-е и 1930-е годы эмигрировала в США, Канаду, Австралию и Палестину, мне было о чем писать в этой анкете. Я, правда, не знала, живы ли они все и что делают, так как уже лет десять у нас не было с ними контакта, но их имена, фамилии и страны проживания я помнила. И в растерянности сказала Ивановой, что мне, пожалуй, нет смысла заполнять анкету — при таком количестве родственников за границей меня все равно на работу не примут. Но та ответила: «Брось, пожалуйста! С этими языком нам человека с приличной анкетой не найти. Ты по крайней мере молодая, а тем немногим, кого удалось разыскать до тебя, было всем под шестьдесят, что для нас полностью отпадает». В общем, я просидела над анкетой часа два, справившись с этим, написала под диктовку Ивановой заявление с просьбой зачислить меня на должность переводчика с иврита, и она куда-то вышла с моими бумагами. Через некоторое время вернулась со словами: «Все в порядке, тебя утвердили. Теперь осталась последняя формальность: медицинская комиссия. Она у нас очень строгая, поэтому, если у тебя какие-нибудь нелады со здоровьем, скажи, я поговорю с заведующим нашей поликлиникой, чтобы не было никаких неприятных сюрпризов. Мы в тебе очень заинтересованы». Высокие требования медицинской комиссии в этом ведомстве нетрудно было объяснить: пенсии по старости и по инвалидности были при Сталине такими мизерными, что их едва хватало на хлеб. Только Хрущев в середине 1950-х пересмотрел эту систему и повысил пенсии. Но в НКВД, а затем в МВД в полном соответствии с известной истиной, что в СССР все равны, но некоторые равнее, пенсия после ухода на покой была немногим ниже получаемой раньше человеком заработной платы. Неудивительно, что туда брали на работу только молодых и совершенно здоровых. Увы, обо всем этом я узнала слишком поздно. А тогда я заверила Иванову, что являюсь образцом здоровья. Это соответствовало истине лишь за одним маленьким исключением: у меня с рождения плохо видит левый глаз, и я всю жизнь читаю только правым. Я и сама долгие годы не имела об этом понятия, потому что совершенно этого своего недостатка не ощущала. Узнала я о нем только в начале войны, когда мне проверили зрение на курсах шоферов. Но тогда никто не придал этому особого значения, и неудивительно, что я напрочь об этом забыла. Да если бы и помнила, вряд ли сочла бы нужным предупредить Иванову: ведь меня брали не в снайперы, а в переводчики.
Словом, назавтра я отправилась в поликлинику МВД с направлением на обследование. Мне до сих пор не забыть злорадство, с каким я переходила из кабинета в кабинет: мой «пятый пункт» у всех вызывал изумление. Вероятно, уже ряд лет здесь не проходил медосмотр ни один еврей. Буквально все сгорали от любопытства и настойчиво расспрашивали меня, на какую работу меня берут в министерство. Я же отказывалась отвечать, заявляя, что это государственная тайна. Наслаждаясь их разочарованием, я уже под самый конец зашла к окулисту, и тот, к моему ужасу, меня забраковал. Сказал, что с таким дефектом зрения в их министерстве работать нельзя. Иванова, к которой я прибежала прямо оттуда, пришла в ярость и отчаяние. «Я же тебя специально спрашивала!» — кричала она. И прямо при мне позвонила заведующему поликлиникой, но тот сказал, что его следовало предупредить заранее. Теперь он уже ничего сделать не может, только через полгода, когда сегодняшние документы сдадут в архив, меня можно будет вторично направить на комиссию. Раньше, увы, никак нельзя. Я твердо обещала расстроенной Ивановой, что через полгода явлюсь к ней снова, и отправилась домой. Я тоже была ошарашена и огорчена, но при этом думала, что это, быть может, перст судьбы: Бог не хочет, чтобы я работала в этом ведомстве даже на безобидной должности переводчицы с иврита.
И в самом деле, судьба сжалилась над нами: спустя два или три месяца маме позвонила ее бывшая коллега по Институту военных переводчиков и сказала, что в журнале «Советская литература» на иностранных языках создается польское издание и там нужны переводчики на польский, правда, для внештатной, но постоянной работы. Волнуясь, мы пошли туда обе на следующий же день. Нас принял ответственный редактор польского издания Валериан Арцимович — переводчик польской поэзии, бывший майор 1-й Польской армии, сформированной в СССР, поляк, рожденный в России и до войны уже успевший побывать в лагерях из-за своего польского происхождения. (Его освободили досрочно, так как, когда в СССР в 1943 году начали формировать Польскую армию — поначалу Дивизию им. Костюшко, — оказалось, что среди бывших граждан Польши, годных к военной службе, почти не осталось этнических поляков, всех увел с собой генерал Андерс. И тогда стали советских поляков выпускать из лагерей — не формировать же, в самом деле, польскую дивизию из одних евреев.) Арцимович, побеседовав с нами, велел нам сделать пробные переводы и примерно через неделю, когда их одобрила внештатный редактор-стилист Мария Долинская, объявил нам, что мы выдержали испытание и отныне будем регулярно переводить для журнала. А еще через какое-то время, когда я принесла очередной перевод, Арцимович предложил мне штатную должность контрольного редактора. Моей радости не было предела. Поначалу я, правда, опасалась, что меня, как всегда, не утвердит отдел кадров, но потом поняла, что для некоторых специальностей в этом смысле делаются исключения. Ведь польским читателям «Советской литературы» трудно было бы объяснить, что тексты переведены неграмотно по той причине, что в Москве нет людей с подходящей анкетой, хорошо знающих польский язык. Те этнические поляки, которые не ушли с генералом Андерсом, в подавляющем большинстве репатриировались в 1946–1947 годах, и у отдела кадров не было выбора (точно так же, как незадолго до этого — у отдела кадров МВД).
Меня утвердили. И конечно же, когда ровно через полгода после того злополучного медосмотра позвонила капитан Иванова, я ей сказала, что вопрос о моей работе в МВД снят с повестки дня, поскольку я уже работаю в другом месте. А еще через год, когда нам добавили в штатное расписание вторую редакторскую должность, на нее опять-таки приняли еврейку, Анну Крейдлину из Ровно, которая как раз окончила польское отделение филфака МГУ. Во время войны в Ровно у нее погибли родители и брат (сама она накануне войны приехала в гости к московской тете), а воспользоваться репатриацией она не смогла по той же причине, что и я: у нее тоже был муж, родившийся в СССР, и маленький сын от этого брака. Чуть позже в том же 1950 году у нас появилась еще одна сотрудница (два корректора и машинистка, пожилые женщины, работали в редакции с самого начала), редактор-практикант, на этот раз чистокровная полька, родившаяся в Польше, Эва Василевская, дочь известной писательницы и общественной деятельницы Ванды Василевской, чьи ортодоксально коммунистические взгляды она, кстати сказать, никогда не разделяла. Мы все три дружно работали вместе более сорока лет, до момента закрытия нашего журнала. Впрочем, у Эвы был в штатной работе длительный перерыв, о причинах которого мне хочется рассказать.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});