Дневник - Мария Константиновна Башкирцева
Б. преподносит мне большую корзину цветов; он краснеет и кусает себе губы; не пойму право, что это с ним. Но оставим в покое эту скучную личность и возвратимся к глазам Пьетро А.
У него чудные глаза, особенно когда он не слишком открывает их. Его веки, на четверть закрывающие зрачки, дают ему какое-то особенное выражение, которое ударяет мне в голову и заставляет биться мое сердце.
– По крайней мере, чтобы помучить Пьетро, будь подобрее с Б., – говорит Дина.
– Помучить! Я не имею ни малейшего желания. Мучить, возбуждать ревность, фи! В любви это похоже на белила и румяна, которыми мажут лицо. Это вульгарно, это низко. Можно мучить невольно, естественно, так сказать, но… делать это нарочно, фи!!.
Да и потом, я не смогла бы сделать это нарочно, у меня не хватило бы характера. Есть ли какая-нибудь возможность говорить и быть любезной с каким-нибудь уродом, когда А. тут и можно с ним говорить!
8 марта
Я надеваю свою амазонку, а в четыре часа мы уже у ворот del Popolo, где А. ждет меня с двумя лошадьми. Мама и Дина следуют за нами в коляске.
– Поедем здесь, – говорит мой кавалер.
– Поедем.
И мы въехали в поле – славное, зеленое местечко, называемое Фарнезиной. Он опять начал свое объяснение, говоря:
– Я в отчаянии.
– Что такое – отчаяние?
– Это когда человек желает чего-нибудь и не может иметь то, чего желает.
– Вы желаете луны?
– Нет, солнца.
– Где же оно? – говорю я, глядя на горизонт, – оно, кажется, уже зашло.
– Нет, мое солнце здесь: это вы.
– Вот как?
– Я никогда не любил, я терпеть не могу женщин, у меня были только интрижки с женщинами легкого поведения.
– А увидев меня, вы полюбили?
– Да, в ту же минуту, в первый же вечер, в театре.
– Вы ведь говорили, что это прошло.
– Я шутил.
– Как же я могу различать, когда вы шутите и когда вы серьезны?
– Да это сейчас видно!
– Это правда; это почти всегда видно, серьезно ли говорит человек, но вы не внушаете мне никакого доверия, а ваши прекрасные понятия о любви – еще менее.
– Какие это мои понятия? Я вас люблю, а вы мне не верите. А! – говорит он, кусая губы и глядя в сторону. – В таком случае я – ничто, я ничего не могу!
– Ну, полноте, что вы притворяетесь! – Говорю я, смеясь.
– Притворяюсь! – Восклицает он, оборачиваясь с бешенством. – Всегда притворяюсь! Вот какого вы обо мне мнения!
– Да, еще вот что. Помолчите, слушайте. Если бы в эту минуту проходил мимо какой-нибудь из ваших друзей, вы бы повернулись к нему и подмигнули бы ему глазом и рассмеялись бы!
– Я притворяюсь! О! Если так… Прекрасно, прекрасно!
– Вы мучите свою лошадь, нам надо спускаться.
– Вы не верите, что я вас люблю? – говорит он, стараясь поймать мой взгляд и наклоняясь ко мне, с выражением такой искренности, что у меня сердце сжимается.
– Да нет, – говорю я едва слышно. – Держите свою лошадь, мы спускаемся.
Ко всем его нежностям примешивались еще наставления в верховой езде.
– Ну можно ли не любоваться вами? – говорит он, останавливаясь на несколько шагов ниже и глядя на меня. – Вы так хороши, – опять начал он, – только мне кажется, что у вас нет сердца.
– Напротив, у меня прекрасное сердце, уверяю вас.
– У вас прекрасное сердце, а вы не хотите любви?
– Это смотря по обстоятельствам.
– Вы – балованное дитя, не правда ли?
– Почему бы меня и не баловать? Я не невежда, я добра, только я вспыльчива.
Мы все спускались, но шаг за шагом, потому что спуск был очень крутой и лошади цеплялись за неровности земли, за пучки травы.
– Я… – у меня дурной характер, я бешеный, вспыльчивый, злой. Я хочу исправиться… Перескочим через эти рвы, хотите?
– Нет.
И я переехала по маленькому мостику, в то время как он перескакивал через ров.
– Поедем мелкой рысью до коляски, – говорит он, – так как мы уже спустились.
Я пустила свою лошадь рысью, но за несколько шагов до коляски она вдруг поскакала галопом. Я обернулась направо. А. был позади меня; моя лошадь неслась в галоп; я попробовала удержать ее, но она понесла в карьер… Долина была очень велика; все мои усилия удержаться были напрасны, волосы рассыпались мне по плечам, шляпа скатилась на землю, я слабела, мне становилось страшно. Я слышала А. позади себя, я чувствовала, какое волнение происходило в коляске, мне хотелось спрыгнуть на землю, но лошадь неслась как стрела.
«Это глупо – быть убитой таким образом», – думала я. Я теряла последние силы; нужно, чтобы меня спасли!
– Удержите ее! – кричал А., который никак не мог догнать меня.
– Я не могу, – говорю я едва слышно.
Руки мои дрожали. Еще минута, и я потеряла бы сознание, когда он подскакал ко мне совсем близко, ударил хлыстом по голове моей лошади, и я схватила его руку, столько же для того, чтобы удержаться, сколько для того, чтобы коснуться ее.
Я взглянула на него: он был бледен, как смерть; никогда еще я не видала такого взволнованного лица.
– Господи! – повторял он. – Как вы испугали меня!
– О, да! Без вас я бы упала; я больше не могла удержать ее. Теперь – кончено. Ну, нечего сказать, это мило, – прибавила я, стараясь засмеяться. – Дайте мне мою шляпу.
Дина вышла из коляски, мы подошли к ландо. Мама была вне себя, но она ничего не сказала мне: она знала, что между нами что-то было, и не хотела надоедать мне.
– Мы поедем потихоньку, шагом, до ворот.
– Да, да.
– Но как вы испугали меня! А вы – вы испугались?
– Нет, уверяю вас, что нет.
– О, право же – да, это видно.
– Это ничего, совершенно ничего.
И через минуту мы принялись спрягать глагол «любить» на все лады. Он рассказывает мне все – с самого первого вечера, когда он увидал меня в опере и, видя Р. выходящим из нашей ложи, вышел из своей и пошел навстречу.
– Вы знаете, – говорит он, – что я никогда никого не любил, моя единственная привязанность была – к моей матери; остальное… Я никогда не смотрел ни на кого в театре, не ходил на Пинчио. Это глупо, я надо всеми смеялся, а теперь я хожу туда.
– Для меня?
– Для вас. Я обязан…
– Обязаны?
– Нравственной силой: конечно, я мог бы произвести впечатление на ваше воображение, если бы сделал вам