На карнавале истории - Леонид Иванович Плющ
Мы поднялись и не простившись вышли.
Артур смеялся над нашей наивностью. Он сказал, что у нас вообще ничего не выйдет и ему придется жить «собственным трудом» — воровать. Долго уговаривали, чтоб он и думать об этом перестал.
Через неделю-две нас вызвали в Министерство внутренних дел (тогда — охраны общественного порядка). Артура тут же стали допрашивать. У всех бывших зэков сохраняется ненависть и презрение к милиции. Грубый тон майора возмутил Артура, и он сказал что-то резкое. Нас развели в разные комнаты. Стали допрашивать и нас.
Опять мотивы, но уже с собственными предположениями: мы-де хотим погреть на этом руки, Артур нам заплатил, и мы хотим помочь ему заниматься темными делами. Жена моя стала кричать, что он — жандарм (я про себя подумал, что она напрасно так оскорбила жандармов).
В заключение майор показал нам наше письмо к Хрущеву и сказал, что милиция не может позволить уголовникам жить в Киеве.
Что оставалось делать? Отправили Артура в Одессу, к моему другу, решили ждать даму из ЦК.
Артур вернулся из Одессы раньше времени. Он решил шить обувь на продажу. Пошел на базар, закупил сапожные инструменты и кожу. Вернулся с базара поздно. Сообщил, что встретил знакомых воров. Те якобы угрожали ему. На следующий день он скрылся. Я позвонил в МВД майору и сообщил об исчезновении Артура. Не дослушав меня, майор заявил, что Артур, как он и думал, связан, видимо, с шайкой. Тут же по телефону он стал меня допрашивать о приметах друзей Артура. Я обозвал его идиотом. Майор пообещал отдать меня за оскорбление под суд. Я сказал, что буду рад на суде доказать вину милиции, ее бездушность.
Жена предложила позвонить даме из ЦК — авось, уже вернулась из Крыма. Звонила на этот раз она сама, не доверяя моим нервам. Дама была дома, но раздраженно заявила, что готовит детей в школу и поэтому не может разговаривать об Артуре. Моя жена высказала ей все, что мы думали о ЦК партии.
На следующий день пришла повестка Ф.А.Д., нам и Артуру явиться в паспортный отдел. Заведующая паспортным отделом встретила очень приветливо и сообщила, что получено разрешение прописать Артура. Мы объяснили ситуацию. Она разволновалась и стала расспрашивать об Артуре, его жизни и т. д. Ф.А.Д., растроганный заботой паспортистки, дал ей прочесть биографический рассказ об Артуре.
Через день всех нас вызвали в уголовный розыск. Начальник угрозыска выслушал наш взволнованный рассказ и заявил, что Артур — типичный мошенник.
*
В Одессе после переезда в Киев у меня оставалось несколько друзей. Один из них некоторое время был самым близким. К. вырос еще в большей нищете, чем я, и был гораздо более непримирим к советской буржуазии. В 9-10 классе, когда я был «комиссаром» бригады содействия пограничникам, он помогал матери, работая ночным сторожем рыболовецкого колхоза, и учился одновременно в школе.
В конце 10 класса он обнаружил всамделишнего шпиона и участвовал в поимке его.
Вместе с ним я ходил в «легкую кавалерию», учился в университете, переживал «измену» друзей, т. е. уход от общественной деятельности в учебу, семейную жизнь и т. д.
Летом 1964-го года мы с женой пришли к нему домой и стали обсуждать хрущевиану. К. защищал Хрущева, указывал на достижения в поднятии целины. Закупки хлеба за границей сводил лишь к засухе. Немало теплых слов было сказано о восстановлении ленинизма. Перешли к Евтушенко. К. обвинил Евтушенко в хлестаковщине, в непартийности. С хлестаковщиной я согласился, но отстаивал значение попыток Евтушенко оторваться от платы «за корм», вернуться на позиции пореволюционной поэзии 20-х годов. К. обрушился на формалистические «выкрутасы», подменяющие содержание. Я знал, что К. любит Маяковского, и напомнил значение футуриста Хлебникова для Маяковского, значение поэтических формалистических поисков в творчестве самого Маяковского. Незаметно спор перешел к значению Бриков в жизни Маяковского, а затем к евреям.
К. стал приводить случаи стяжательства, коррупции, спекуляции евреев, в частности, говорил о взятках, которые берут евреи-профессора Мединститута. Я признал все эти случаи, но связал антисемитизм К. с антисемитизмом фашистов: ведь и их антисемитизм не беспочвенен, они тоже обыгрывали частные случаи.
У нас в Киеве заменили старых продавцов-евреев комсомолками — украинками и русскими. Очень быстро они освоились со спецификой своей профессии и стали воровать и обвешивать покупателей. В некотором отношении стало еще хуже: обвешивают более нагло, в больших размерах. Те обманывали вежливо, эти грубо. Поди скажи расово чистой комсомолке-продавщице, что она недовесила, — она поднимает такой скандал, что и рад не будешь.
— Ты же марксист и должен знать, что причины коррупции, спекуляции, воровства социальные, а не национальные. Продавцам дают столь малую заработную плату, что не воровать они не могут. Их воровство — заслуга Никиты.
Спор накалялся изо дня в день, пока мы не расстались, обменявшись оскорблениями: я назвал его советским фашистом, он меня — советским мелким буржуа.
Я очень мучился разрывом и пытался объяснить причины разрыва для себя.
«Социальные источники» нашей дружбы одни и те же. И антисемитизм, в частности, имел социальные основания. Путь до 3–4 курса у нас совпадал, протест против официальной лжи, попытки бороться со злом в рамках комсомола тоже совпадали. И вот он стал апологетом бюрократии, антигуманитарием, остался антисемитом, а я стал противником режима, «юдофилом».
Почему?
Я вспомнил первые годы дружбы с ним.
Я любил Лермонтова, «Лесную песню» Леси Украинки, он — Маяковского. Споры о поэзии вращались вокруг «грубой честности и прямоты» (его позиция) и «красоты», вокруг «чахоткиных плевков» старого мира, которые вылизывал Маяковский, и моего протеста против рекламных стихов и агиток Д. Бедного и Маяковского. И вот сейчас некоторая инверсия: я за антисталинские (с намеком на антихрущевские) агитки Евтушенко, он за апологию «возвращения к ленинским нормам». Но и прежнее у нас осталось: я подчеркиваю художественные достоинства некоторых «вывертов» Евтушенко, К. — только за «правильное» содержание.
Вспоминались прежние «афоризмы» К.: «Плевать на розы, соловьев и вздохи при луне. Для розы нужен навоз, и это главное. А ты хочешь нюхать только розы. Запах авиационного бензина или ацетона приятнее духов. Звуки шторма — музыка лучшая, чем симфония какого-нибудь Чайковского».
Во всем этом было и мне нечто близкое, но я пытался ему доказать, что симфония все же важнее для культуры,