Людо ван Экхаут - Это было в Дахау.
Теперь нам стали приносить обмундирование. Прямо в камеры. Мятую, рваную одежду, часто выпачканную кровью. Бритвенными лезвиями мы распарывали ее по швам и сортировали хорошие и плохие куски. Отходов получалось, естественно, значительно больше, чем годного материала. Скорее всего, эта работа имела целью просто занять нас. Никто нас не контролировал, и охранники были довольны, видя, что груда одежды, брошенная нам утром в камеру, к вечеру превращалась в гору лоскутов. Только потом я задумался над тем, каковы должны быть потери немцев, если в каждую камеру ежедневно приносили кучу одежды, снятой с убитых.
Из пошивочной мастерской, которая пока еще действовала, стали исчезать иголки и нитки. Заключенные передавали их друг другу на прогулке. Мы стали шить себе немецкую форму. Получалось плохо, так как на куртках, которые нам приносили, не было пуговиц, а с брюк снимали пояса. Военные знаки различия были спороты. И все же мы кое-как мастерили форму и прятали ее в тюфяках – на случай, если представится возможность бежать.
О побегах, разумеется, говорили много.
Из сапожной мастерской каждый старался захватить в камеру куски кожи. По вечерам, закончив распарывать одежду, приступали к обработке кожи. Мы учились друг у друга мастерить брючные ремни, портсигары, бумажники. Инструменты имелись в каждой камере.
Работать приходилось только по вечерам. Из-за «Ключника».
Ключником прозвали самого старого из «зеленых». Он дежурил только ночью. Днем в тюрьме было шумно, и охранник мог в любой момент незаметно открыть глазок двери и заглянуть в камеру. К тому времени, когда Ключник являлся на работу, в тюрьме уже устанавливалась тишина, но тогда заниматься шитьем было еще опаснее, так как некоторые охранники владели искусством ходить по коридорам без шума.
Ключник отвечал за то, чтобы по вечерам и ночью в камерах царили тишина и покой. Выражение лица у него было всегда угрожающее, но это производило комическое впечатление при его полутораметровом росте. Он очень ревностно относился к своим обязанностям. Частенько Ключник, сняв ботинки, неслышно пробирался по коридорам, чтобы подсмотреть через глазок, чем заняты заключенные. Однако ему никак не удавалось подобраться к двери незаметно – он забывал об огромной связке ключей на поясе, которые звякали при малейшем движении. У нас всегда хватало времени спрятать самодельную сигарету или кожаный портсигар. И всякий раз, когда Ключник поднимался на цыпочки, чтобы заглянуть через глазок в камеру, он не замечал ничего предосудительного.
С прекращением работы в сапожной мастерской мы перестали получать информацию о событиях в мире. Об освобождении Парижа мы узнали двумя днями позже. О взятии Вердена догадались на следующий день по разговорам охранников и по их подавленному настроению. Верден имел для немцев историческое значение. Позднее мы узнали, что освобождены Антверпен и Брюссель.
С тех пор новости больше до нас не доходили.
Поползли всевозможные слухи. Слухи-вообще один из характерных признаков тюрьмы. В концлагере их было еще больше. Невероятные слухи, основывавшиеся на неверно понятом слове охранника или на случайно услышанном во время прогулки разговоре. Если ночью вдали слышался гром, то мы принимали его за артобстрел. Если мы видели беззаботно смеявшегося охранника, то немедленно делали вывод, что русские и союзники отступили. Если охранники зверели, нам казалось, что Гитлер снова берет верх. А если немцы разрешали нам стащить картофелину, значит, русские или союзники находились поблизости.
И вот 1 декабря 1944 года рано утром нас выгнали из камер. Мы поняли: случилось нечто неожиданное. Многие захватили с собой поделки из кожи. Я взял ремень и портсигар. Мне повезло – меня не обыскали. Обыскивали тех, у кого оттопыривалась одежда, и, если находили что-нибудь запрещенное, жестоко избивали. Нас согнали в большую камеру, заставили раздеться, а затем выдали нашу прежнюю одежду.
Свобода? И сразу же разнесся новый слух: «Понятно, почему они бесятся. Разве не ясно, что война кончилась? Они вернули нам вещи и собираются выпустить на волю».
Нам вернули чемоданы, чтобы мы уложили свои пожитки, и затем вывели на улицу. Во дворе стояла вся охрана. Один из «зеленых» вышел вперед. Его голос был полон ненависти. Видимо, только сейчас до этих господ дошло, какой опасный сброд находился у них в тюрьме. Когда нас доставили сюда, мы были простыми арестантами, теперь же, когда нас направляли в концлагерь, мы все превратились в большевиков и тайных убийц.
– Там, куда вас отправляют, вы еще вспомните нас. Здесь для вас был рай, бандиты проклятые, а там ждет ад. Вы направляетесь в концентрационный лагерь.
Заключенные словно дети. Бешенство палачей уже не трогало нас: ведь мы ускользали из их лап. Каждый был счастлив выбраться из тюрьмы, и мы подбадривали друг друга, как в свое время в Антверпене: «Хуже, чем здесь, не будет. Меньше еды они давать не могут».
И подобно тому как в Кёльне мы пытались уяснить значение слова «арестант», теперь обсуждали, что означает слово «концлагерь». Каждый из нас читал перед войной о нацистских концлагерях. О Дахау, Заксенхаузене, Бухенвальде, Флоссенбурге, которые существовали уже в те годы. Но сейчас никто не вспомнил о них. Не хотел вспоминать.
Жан, брюссельский адвокат, пояснил: «Лагерь концентрации – это лагерь сбора. Там они соберут всех нас, чтобы затем отправить по домам».
Мы все ухватились за эту мысль.
Прекрасно отдавая себе отчет в том, что оптимизм Жана был несколько преувеличенным, мы все же были убеждены, что хуже, чем в тюрьме, нам не будет.
Часть третья.
Дахау.
Мы ехали в обычном пассажирском поезде, скованные попарно. В Нюрнберге нас провели по всему городу – с одного вокзала на другой. К нам подбегали женщины, они ругались и плевали в нашу сторону, дети показывали жестами, что нам надо рубить головы. Мы не обращали внимания. Многие из нас еще не знали разницы между формой солдат вермахта и эсэсовской, но мы сразу заметили, что люди, ждавшие нас у ворот тюрьмы, были совсем не похожи на охранников, которых мы встречали раньше. Все они казались удивительно одинаковыми: на лицах застыло выражение высокомерия, отвращения, пренебрежения и ненависти. В Кёльне Жак ван Баел не смолчал бы, если бы ему плюнули в лицо. Но здесь он молча продолжал идти дальше. Бледный. С плевком на лице. У него даже лысина побелела. Эту лысину он иронически называл «высоким лбом, прикрывавшим палату ума».
Когда поезд вышел из Нюрнберга, уже стемнело. Мы ехали в темноте, по безмолвному, холодному, мрачному миру. Синяя лампа в вагоне почти не светила. Уже в Антверпене и Байрете мы поняли, что немцы отнюдь не благовоспитанные люди. Но лексикон надменных эсэсовцев превзошел весь набор ругательств антверпенских и байретских охранников. Эсэсовцы без конца носились по составу, размахивая плетьми. Мы сидели вплотную, лицом друг к другу, касаясь коленями. И каждый раз эсэсовцы протискивались между нами. Иногда кто-нибудь из них спрашивал:
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});