Нестор Котляревский - Декабристы
С Пушкиным у Бестужева отношения были не из близких, хотя они и говорили друг другу «ты» и обменивались нередко письмами – правда, чисто литературного содержания. Знакомство их состоялось, вероятно, еще до 1820 года;[140] но Пушкина вскоре выслали, а когда он вернулся, был сослан Бестужев. Условия для дружбы были неблагоприятны. Таковой и не было, а было лишь взаимное уважение, которое не исключало довольно придирчивой, а иногда и несправедливой пикировки в вопросах литературных.
Довольно близкие и дружественные связи были у Александра Александровича с Булгариным и Гречем. Это не должно удивлять нас, если мы вспомним, что и тот, и другой, плывя тогда по ветру, либеральничали и, кроме того, занимали очень выгодное положение в литературном мире, как издатели и редакторы при собственном журнале. Они нуждались в молодых силах и могли давать им ход. В их кабинете, действительно, собиралась тогда пишущая молодежь, и литературное образование, например, Греча могло в известной степени даже импонировать. Надо помнить также, что до 1825 года нравственная и литературная физиономия Булгарина и Греча не определилась настолько, чтобы заставить сотрудников их журналов усомниться в их искренности, их литературной и гражданской чистоплотности. Михаил Александрович Бестужев говорит об отношениях своих и своего брата к Булгарину и Гречу очень определенно, но едва ли верно и справедливо. «Знакомство с Гречем, – пишет он, – началось у брата Александра в 1817 году на корабле “Не тронь меня” и поддерживалось в продолжение всего времени церемонно холодно, потому что с Гречем, как величайшим эгоистом, сближение дружеское было невозможно. Мы, все братья, посещали его дом как фокус наших литературных талантов, любили умную болтовню хозяина, временем горячую полемику гостей и при прощании, переступив порог, не оставляли за ним ничего заветного. О Булгарине и говорить нечего: это был в глазах наших балаганный фигляр, приманивающий люд в свою комедь кривляниями и площадными прибаутками. Брат Александр его посещал довольно часто, но уж вовсе не ради его милых глазок».[141] Память в данном случае изменила Михаилу Бестужеву или он задним числом дал оценку своего отношения к старым знакомым. Александр Александрович говорил о них иначе и писал в одном письме: «Гречу я много обязан нравственно, ибо в его доме развился мой ум от столкновения с другими. Греч первый оценил меня и дал ход. Греч первый после моего потопа предложил мне сотрудничество – это было благородным геройством по времени».[142] В другом письме он говорил: «Греч, так сказать, выносил меня под мышкой из яйца: первый ободрил меня и первый оценил. Ему обязан я грамматическим знанием языка и если реже прежнего ошибаюсь в ятях – тому виной опять он же. Нравственным образом одолжен я им неоплатно, за прежнюю приязнь и добрые советы».[143]
Что касается Булгарина, то еще в самом начале 20-х годов Бестужев писал ему дружеские письма, говорил ему о том, как его любит, отдавал отчет в своих занятиях древностями, извещал, как успешно идет его изучение польского языка, как он читает Нарушевича, Немцевича, Красицкого, писал ему, что он учится по-польски, для него, Булгарина, как Булгарин учился итальянскому для Альфьери, называл его «милый», приписывал в конце писем всякие нежности по-польски.[144] «У Булгарина я обыкновенно проводил время», – говорил Бестужев своим судьям.[145]
Пять лет спустя после катастрофы Бестужеву пришлось обратиться к старому другу с деловым письмом из Дербента по поводу помещения в его журнале одной своей повести. Он писал ему уже на «вы», думал, что он забыт Булгариным, скромно напоминал ему о себе, присыпал даже лести в свое письмо, назвав «Выжигина» и «Дмитрия Самозванца» памятниками всесветной литературы… и получил от Булгарина в ответ письмо самое теплое и дружеское. Бестужев был в восторге, что старый знакомый его вспомнил в несчастии: «Я было отпел тебя из немногого числа своих приятелей, – писал он ему, – но старина ожила, и спасибо тебе». «Я не разлюбил тебя», – говорил он ему же в одном из последних своих писем, и это была правда, хотя Бестужев и не заблуждался насчет некоторых сторон характера своего доброго знакомого. «С Гречем и Булгариным я был приятелем, – рассказывал он К. Полевому, – но если бы вы знали, как я резал их (продажность)![146] Это был вечный припев моих шуток, особенно над Булгариным – и он точно был с этой стороны смешон (!) до комического!» «Я не сомневаюсь, что Булгарин любит меня, – говорил Бестужев в другом письме тому же Полевому, – ибо я ничего не сделал такого против него, за что бы он имел право меня разлюбить; но что он любит более всего деньги, в этом трудно усомниться. Впрочем, я не потерял к нему приязни; в основе он добрый малый; но худые примеры и советы увлекли его характер-самокат». Отзыв не из лестных, как видим, но все-таки дружественный, толкующий в лучшем смысле те факты, над которыми Бестужев не мог не задуматься. На расстоянии, конечно, эта дружеская связь должна была терять в теплоте и искренности.
Этого нельзя сказать об отношениях Бестужева к братьям Полевым: их дружба на расстоянии выиграла, или, вернее сказать, она выросла из письменного обмена мнениями.
Бестужев жил летом 1825 года довольно долго в Москве, бывал у Полевых, но был с ними холоден.[147] В оценке литературной деятельности редактора «Телеграфа» и в суждениях о самом журнале (который Бестужев впоследствии ставил очень высоко) он держался тогда насмешливо-критического тона – сводя с Полевым какие-то литературно-личные счеты. Затем, уже в 1831 году, завязалась у них переписка. Она длилась до самой смерти Бестужева, и сердечная приязнь корреспондентов возрастала с каждым письмом. Бестужев доверял этим письмам свои самые затаенные мысли и ни с кем не беседовал так нараспашку, как с Полевым.
Таков круг людей, с которыми у Александра Александровича были более или менее близкие связи. Как видим, все эти отношения не совсем подходят под понятие настоящей сердечной дружбы. Такое душевное, с обеих сторон разделяемое чувство соединяло Бестужева разве только с его братьями, Николаем и Михаилом, да с Кондратием Феодоровичем Рылеевым.
С Рылеевым делил Бестужев свои думы, свои литературные успехи и опасности политической пропаганды. Имена этих двух «образцов чести», как называл их Булгарин в одном письме к Пушкину,[148] неразлучны и в истории нашей литературы, и в истории нашего политического движения 20-х годов.
«До последней искры памяти не забуду я дружбы Рылеева», – писал Бестужев уже из Якутска, доверяя эти опасные слова бумаге. И действительно, с именем Рылеева было для Александра Александровича связано воспоминание о всех счастливых годах его жизни, о той поре, когда, выражаясь его словами, «юность растет и живет не на счет земли, а на счет воздуха, подобно цветку в первую пору его бега».
III
В сочинениях и переписке Бестужева до декабрьских событий нет никаких намеков даже на самый общий либерализм, не говоря уже о политическом. Никаких проектов государственного устройства он не составлял и по вопросам этого устройства письменно не высказывался. Вигель в своих записках отмечает, что насчет своих мнений Бестужев был всегда очень скромен.[149] Если принять во внимание, что сам Вигель в своих суждениях о русских либералах скромен не был, то ему в данном случае приходится поверить.
Так же скромен был Бестужев во всем, что писал после катастрофы. Нельзя, конечно, ожидать, чтобы человек в его положении, при строгости тогдашней цензуры, мог решиться проводить в своих повестях какие-нибудь «идеи» более или менее опасные; Бестужев принужден был говорить лишь о самом невинном. Нельзя ожидать также, чтобы Бестужев был откровенен в своей переписке, которая подлежала строжайшему контролю. Вполне понятно, что в его письмах не могло быть речи о политике, и мы поймем его, когда он своим корреспондентам рекомендует крайнюю осторожность, прося их ограничиться в переписке с ним одной лишь словесностью, не «оскорбляя общественной нравственности», – как он выражался. Отсутствие политических и общественных тем в его повестях и письмах не говорит, таким образом, ни за, ни против его интереса к этим вопросам.
Но в письмах существуют иные указания, гораздо более ясные, которые прямо свидетельствуют о том, что Бестужев отгонял от себя мысль о всех тех вопросах, за кратковременное увлечение которыми заплатил так дорого. Он при случае всегда говорит о своем прошлом с нескрываемым сожалением и почти что раскаянием и часто подчеркивает свой верноподданнический патриотизм – и все это очень искренне. Уже в 1832 году он пишет, что давно излечился от химер «преобразовать мир с веником в руках», что его искреннее желание теперь – предаться словесности, жить мирно, уединенно, знаться более с книгами, чем с книжниками, и заглядывать в свет для того только, чтобы переводить его на бумагу. «Я не убит судьбою, – говорит он, – ибо, увидев неправду своих политических начинаний, отступился от них и с тех пор совесть моя чиста против Бога и царя».[150] Иной раз он находил для своего прошлого и более мягкое, хотя не менее печальное слово. 14-го декабря 1832 года он писал: «Сегодня день моей смерти. В молчании и сокрушении правлю я тризну за упокой своей души, и когда найду я этот упокой? Воспоминания лежат в моем сердце как трупы – но как трупы-мощи».