Максим Чертанов - Дюма
Политические общества были запрещены еще при Наполеоне Уголовным кодексом, статья 291: «…подлежит роспуску любая организация более чем из 20 человек, не утвержденная правительством», но несогласные основывали подпольные группы; самым мощным считалось Общество карбонариев, куда, по слухам, входили известные депутаты-либералы Манюэль и Дюпон де л’Эр, а возглавлял его 64-летний (1757–1834) генерал Мари Жозеф Поль Ив Рош Жильбер дю Мотье, маркиз де Ла Файет, герой американской Войны за независимость, участник Великой революции, один из авторов «Декларации прав человека и гражданина», в годы террора вынужденный бежать, отсидевший пять лет в австрийской тюрьме, отвергший звание пэра, предложенное Наполеоном, при Реставрации — депутат от левой оппозиции и командующий Национальной гвардией Парижа. Но у французских карбонариев, в отличие от итальянских, порядка не было, и под эгидой общества собирались республиканцы, либеральные монархисты, бонапартисты (Наполеон-то еще не умер), крайне левые, тогда еще не называвшиеся коммунистами, и просто люди, любящие заварушки; объединились вынужденно и грызлись не переставая. «Молодые карбонарии смотрели на старых либералов с презрением, последние отвечали тем же. Карбонарии обвиняли либералов в слабости и нерешительности; либералы обвиняли карбонариев в дерзости и легкомыслии». 19 августа заговорщики, среди которых были военные, намеревались захватить дворец Тюильри; нашелся предатель, пошли аресты, руководители бежали и были заочно приговорены к казни, тотчас приняли упоминавшиеся законы об отмене свободы личности и о «призывах к возмущению». Дальше — больше: «Людовик XVIII, словно нарочно желая облегчить преемнику полный отказ от свобод, возродил закон от 31 марта 1820 и 26 июля 1821, то есть восстановил цензуру. Странное совпадение: всякий раз, когда цензуру восстанавливают, король вскоре умирает или теряет престол».
Весна 1822 года — заговор сержанта Бори в 45-м линейном полку в Париже, раскрыли его быстро, все лето шел процесс, нашлись смельчаки-адвокаты, превратившие суд в трибуну, но на приговор они не повлияли: смертная казнь. «Бори и его товарищи состояли членами тайного общества, враждебного правительству, однако эта враждебность не выражалась ни в каких действиях, к ним даже не приступали: не было ни одного случая бунта, сопротивления или хотя бы непослушания, в котором можно было их обвинить. Таким образом, их казнь была кровавым насилием, не имеющим ни причины, ни оправдания… За ларошельским процессом тотчас последовал процесс в Сомюре, и до конца 1822 года казни следовали одна за другой, не прекращаясь». «Все эти расправы умножали озлобление и сеяли в умах глубоко запрятанное негодование… Но до поры до времени робкие были напуганы: движение карбонариев утратило часть своей славы, немало зависевшей от таинственной мощи и непобедимости, которые ему приписывали. Ведь до того многие члены заговора воображали, будто служат силе, с которой правительство не посмеет бороться, а правосудие обратится в бегство перед ее напором. Когда же они увидели, что суды приговаривают к смерти всех, кто попадется под руку, в рядах заговорщиков возникла паника, — это был разгром. Началась анархия… Разлад становился все острее, скоро дошло до взаимных обвинений, и движение карбонариев, вначале спаянное преданностью общему делу, кончило тем, что погрязло в интригах. С закатом карбонариев кончилась эра тайных обществ. Как ни оплакивай, ни прославляй мучеников, боровшихся за свободу и лучшее будущее, надо признать, что заговоры становятся анахронизмом во время народного представительства и независимой прессы. Зачем прятаться в подвале или в запертой комнате, чтобы шепотом говорить о своей ненависти к правительству, когда можно заявить об этом громко с трибуны или на газетных страницах? Лучший, самый подлинный заговор — это открытое, на глазах у целого света объединение всех идей, всех устремлений и потребностей; это крестовый поход цивилизации против невежества, из прошлого в будущее… Такой заговор не боится быть раскрытым, ибо он заявляет о себе сам, и не опасается разгрома, поскольку борьба ведется от имени всего народа».
В феврале 1823 года депутат Манюэль выступил в палате против намерения правительства послать войска на подавление революции в Испании, партия власти исключила его из депутатов (процедура, нигде не прописанная), полиция вывела его из зала силой, с ним ушли 62 более-менее оппозиционных депутата (потом вернулись), Лафайет ушел насовсем и уехал в США, в конце года король распустил палату, выборы 1824-го прошли с невиданным прежде административным давлением и подтасовкой голосов, новая палата, где оппозиционеров можно было перечесть по пальцам, первым делом приняла закон, заменявший пятилетний срок депутатских полномочий семилетним, причем распространила действие закона и на себя, хотя была избрана на пять лет. Воцарился Карл X и со своим кабинетом министров, «который на каждой новой сессии словно ставил целью уничтожить какую-нибудь из обещанных свобод», наводнил страну новыми законами и старыми порядками. «Театральные представления и балы в Тюильри были отменены, а вместо них произносились проповеди — все упражнялись в благочестии… Откройте наугад любую газету того времени, и вы непременно найдете неизменную, привычную, избитую фразу, которую издатели перепечатывали друг у друга, дабы избежать лишних расходов на составление ее: „Сегодня поутру в семь часов король слушал в часовне мессу. В восемь часов Его Величество отправился на охоту“… Можно было подумать, что население ликовало, восхищалось, читая каждое утро эту захватывающую новость; совершенно непонятно, как оно могло восстать против столь благочестивого перед иезуитами короля и такого великого перед Богом охотника!» На школу церковь начала наступать еще при Людовике — с 1822 года от учителей начальных школ требовалось свидетельство о религиозной подготовке; при Карле создали министерство «духовных дел и народного просвещения», глава которого, епископ Фрейсину, увольнял учителей по доносам о недостаточном благочестии, из школьных программ изымались разделы и эпохи, итог: «Многие родители, встревоженные тем, что образование полностью подпадает под влияние монахов… забирали детей из пансионов и коллежей и, насколько это было возможно, пытались воспитывать их дома».
Оппозиция не унялась — вернулся Лафайет и, несмотря на препоны, вновь был избран, появлялись новые тайные организации: «Общество друзей печати», «Рыцари свободы», «На Бога надейся, а сам не плошай», — но была бессильна. 1827 год так мрачен, что хоть в гроб ложись: шла «война не на жизнь, а на смерть, объявленная под тем или иным видом разуму, человеческой духовности, законам, наукам, литературе, промышленности… Все то, что стремилось сделать людей лучше, способствовать развитию вкуса, служить прогрессу, поощрять искусства, развивать науку; все то, что имело целью заставить человечество сделать еще один шаг к цивилизации, было запрещено, осквернено и опозорено!». Но порою в политике чем хуже, тем лучше. Представив в палату «закон любви», затрагивающий материальные интересы, правительство нарвалось на сопротивление «всех этих подписчиков на Вольтера — Туке[9], которые читали „Философский словарь“, зачерпывая табак из табакерки с Хартией… этих несчастных слепцов со стотысячным доходом заставляли постепенно открывать глаза посягательства на свободу печати». Ничего не было, но что-то витало в воздухе: «Париж охватило волнение, предшествующее политической буре и предвещавшее ее. Никто не мог сказать, что означала сотрясавшая город лихорадка, да и означала ли она что-нибудь». Предполагали, что «что-то» будет на смотре Национальной гвардии: «Не понимая хорошенько, что происходит, люди встречались на улицах, пожимали друг другу руки и говорили:
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});