Книга жизни. Воспоминания и размышления. Материалы к истории моего времени - Семен Маркович Дубнов
Поколебалась ли тогда и моя религиозная вера? Уважение к обрядам несомненно ослабело, но религиозное чувство углубилось. У меня появилось некое критическое отношение к преданиям и стремление быть религиозным по-своему. Меня, например, уже тогда не удовлетворял чин молитв в синагоге: длиннейший ряд молитв, занимающий около семидесяти печатных страниц в большом «Сидуре», прочитывался в течение получаса или часа, ибо люди спешили в лавку, на рынок или к ремесленному станку; в промежутки между молитвами люди, облаченные в талес, с «тефиллин» на лбу и руке, расхаживали по синагоге и разговаривали с знакомыми о житейских делах. Только духовные особы вроде раввина или моего деда молились долго и благоговейно, большей частью стоя, с лицом, обращенным к восточной стене. Не удовлетворяло меня и содержание многих молитв. Я поэтому выбирал в молитвеннике наиболее трогательные псалмы и тихо, сосредоточенно читал их; я даже отступал от времени молитвы: в установленные для богослужения чаек я лишь присутствовал в синагоге, а молился особо в «минуты жизни трудные», где-нибудь в уединении, выбирая подходящие к моему настроению псалмы (особенно главы 3, 13, 22, 69, 102) и обливаясь слезами в особенно трогательных местах.
В самом чине богослужения в синагоге у меня были некоторые любимые моменты. Мне нравилась «встреча субботы» («кабболат шаббат») в пятничные вечера. Тихо в полуосвещенной синагоге. Люди, усталые от будничной суеты, сидят и вполголоса повторяют за кантором удивительный гимн палестинского мистика Алкабица{32} «Лехо доди», и по синагоге льются элегические звуки: «Храм царя, царский град, выходи из руин! Уж довольно сидеть средь долины скорбей!..» Или в следующий вечер, на исходе субботы. Глубокие сумерки, и в синагоге темно, ибо до появления первых звезд еще нельзя зажигать свет и справлять последнюю молитву «Маарив». Мы, мальчики, жмемся где-нибудь в углу синагоги и рассказываем сказки о царевиче и царевне («бен-мелехун басмалке»), а старшие распевают хором псалмы. Запевалой является наш сосед, шапочник Лейбе Киржнер. Читает он наизусть самый длинный 119-й псалом, состоящий из 176 стихов в форме восьмикратного акростиха («Ашре темиме дерех»). Он выкликает с напевом: «Блаженны люди честного пути, живущие по закону Божьему!» — и вся публика хором повторяет за ним этот стих и начинает следующий. Необычайным энтузиазмом звучит голос запевалы, всю душу вкладывает он в эту исповедь верующего, ту «субботнюю душу», которая сейчас сменится печальной будничной душою, тяжелыми заботами и борьбою за кусок хлеба. Я хорошо знал честнейшего шапочника Лейбе: я не раз заходил в его жалкий домик на краю обрыва в воскресенье утром и видел, как он грызет оставшийся от субботы маленький кусочек белого хлеба («хала») перед выходом на рынок с готовой шапкой, но без уверенности, что он продаст ее за 20 копеек и сможет купить ковригу черного хлеба на прокормление семьи. И я тогда понимал, почему звучали слезы в его вчерашнем напеве псалма, почему так страстно взывал он к Богу о помощи.
Много нужды я видел кругом; я испытывал ее, хотя и не в острой форме, в нашей многодетной родительской семье, где, в силу «аристократических» традиций, бедности стыдились и старались ее прикрыть. Несколько лет подряд я состоял секретарем по части переписки моей матери с моим отцом. Мать умела немного писать на родном языке, но ей трудно было соорудить целое письмо, и ей приходилось прибегать к помощи «шрейбера», специального писца, обходившего дома для писания писем от жен к мужьям и от невест к женихам. Когда я подрос и в письмах к отцу оказался очень умелым корреспондентом, было решено возложить на меня функцию семейного писца, чтобы не выдавать чужим семейных тайн. Сидит, бывало, мать со мною дома за столом или в лавке за стойкой и диктует письмо отцу. Я уже сам знаю, что начинать нужно торжественно по-древнееврейски: «Моему дорогому, славному, всеми почитаемому мужу Меер-Якову, чтоб сиял его свет...» После этой вступительной фразы я писал дальше на идиш, примерно так: «Извещаю тебя, что получила твое письмо и 50 рублей. Тотчас я из этих денег уплатила десять рублей за квартиру за три месяца, „схар лимуд“ (плату за учение), за Велвеле три рубля и за Симона два рубля, обоим мальчикам заказала сшить новые костюмчики по четыре рубля, да и сапожки совсем у них порвались, заплатила сапожнику за починку два рубля, а девочкам юбчонки кое-какие пошила — еще три рубля; в лавках долги уплатила — семь рублей. Ну вот и осталось от присланных тобою денег 15 рублей. Из них я заплачу десять за купленную на заводе посуду для лавки и опять возьму там в кредит товар. Останется у меня пять рублей на текущие расходы, до следующего месяца...» Я писал этот отчет под диктовку матери, и вся горечь забот бедной труженицы проникала в детское сердце. И когда я заключал письмо диктуемыми дрожащим голосом словами матери: «Знаю, мой дорогой, что трудно тебе: прости, что пишу тебе такие печальные письма» — рука маленького писца дрожала. По поручению матери я впоследствии писал от ее имени просьбы о помощи к ее богатому отцу, моему незнакомому скупому деду, и тут уже писал вольно на библейском языке, употребляя всю силу красноречия. Дед показывал эти письма отцу, и, возвращаясь домой на праздники, отец говорил матери: ну, написал Симон письмо старику, даже камень мог бы растаять, а тот ничего: отказал...
И тем