Тарковские. Осколки зеркала - Марина Арсеньевна Тарковская
И вот мы вместе с папой идем в дом. После первых радостных, бестолковых минут начались расспросы про нашу жизнь, про школу, про бабушку. А потом папа развязал вещевой мешок и стал выкладывать из него гостинцы, приговаривая: «Это свиная тушенка, она приехала из Америки, а это – солдатские сухари, мы их каждый день едим в армии». Для нас все это было невиданной роскошью, как раз в это время мама изобрела новое блюдо – желудевые лепешки на рыбьем жире.
Потом папа рассказал, как у него украли по дороге немецкий кинжал – подарок для Андрея. От Брянска папа ехал сначала в обычном вагоне, потом в теплушке. И вот там-то один попутчик попросил обменяться с ним на кинжал, но папа не захотел. Потом они легли спать, а утром уже не было ни попутчика, ни кинжала. Ужасно обидно, ведь еще в Юрьевце Андрей получил от папы письмо с обещанием привезти его. Но мы недолго горевали, а переключились на папин орден и на погоны. Стали считать звездочки, их было четыре – наш папа был капитаном!
Все это время мама была рядом – это был и ее праздник. Но с лица у нее не сходило выражение горькой и чуть насмешливой отстраненности – «да, это счастье, что Арсений приехал, дети радуются, ведь это их отец. Их отец, но не мой муж…»
Но вот папа стал собираться в Москву, и тут выяснилось, что он хочет взять меня с собой. Одну, без Андрея. Это было ужасно. Почему мама не упросила его взять нас обоих? Наверное, постеснялась, ведь ехал он к другой жене. А может быть, сочла, что это хороший случай для Андрея проявить силу воли и сдержанность.
Слегка темнело, когда мы отправились на станцию. Папа нес меня на руках, Андрей, который пошел нас провожать, шел сзади. Через папино плечо мне было видно, как морщится от слез его лицо, а ведь он никогда не плакал. Я тоже тихо плачу оттого, что он остается, но не смею попросить папу взять и его…
Лето сорок четвертого года
Весной сорок четвертого года мы перебрались из литфондовской дачи в барак на окраине Переделкина. Там у нас была небольшая комнатка и сарай во дворе. Жизнь была скудная, поэтому мама очень хотела, чтобы мы пили молоко. Для этого у какой-то тетушки за какие-то деньги была куплена маленькая козочка. Я принесла ее на руках домой и назвала Сильвой. Но молока от Сильвы ни мы, ни ее последующие хозяева не дождались. Потому что коза должна быть козой, а не превращаться, как наша Сильва, в собаку или в человека. Своей любовью мы погубили животное…
Папа со своей женой Антониной Александровной и ее дочкой Лялей приехал на какое-то время в Дом творчества писателей, в тот, старый Дом, потом сгоревший, что стоял ближе к пруду. Папа тогда только что выписался из госпиталя, привыкал к костылям, но встречал нас всегда с радостной улыбкой. Хотелось бы мне посмотреть на это со стороны – вихрастый, веснушчатый Андрей в тюбетейке и в военных галифе, я – растрепанная, загорелая, как головешка, оба худые, руки-ноги в цыпках. И серая коза Сильва, которая бежала рядом, как собака. Бедные папа и Тоня! Каково им было видеть эту компанию среди хоть и потрепанной войной, но все-таки респектабельной творческой публики. Папины знакомые тети ахали, умилялись и сравнивали меня с Эсмеральдой. Но я думаю, что из любви к папе они сильно мне льстили.
В Переделкине в то время жили прозаик Юрий Слезкин, у которого была собака невиданной тогда породы колли, поэт и переводчик Семен Липкин, многих других я и не знала. По аллеям Дома творчества ходили две писательницы-подруги. На одной было пестрое платье, черная шаль с крупными цветами и широкополая соломенная шляпа. Она явно гордилась своей фигурой и стройными мускулистыми ногами. Лицо ее проигрывало в сравнении с остальным – хрящеватый нос и несколько выдвинутые вперед челюсти. Другая была полная, мягкая, с большими добрыми глазами. Мы с Андреем не предполагали, что одна из этих дам будет иметь отношение к нашей семье. Но до этого оставался еще некоторый срок, а сейчас она на веранде Дома творчества, при всех, вслух, громким голосом читала высказывания своего сына Лёсика. Мне почему-то стало жалко этого незнакомого мальчика, за которого дама в шляпе трагическим голосом произносила: «Люди, дайте пу ребенку, умоляю!» Она же и поясняла слушателям, что «пу» – это хлеб. Нам-то было хорошо, наша мама никогда не выдавала посторонним наши, такие домашние и уютные, детские истории.
Папа у нас тоже добрый. Он нас не очень сильно ругал, когда мы ворвались в его комнату все трое – Лялька, Андрей и я после вечернего набега на участок Фадеева. Не помня себя от страха, я сидела «на шухере» в кустах, пока Андрей и Лялька рвали незрелую смородину. Они не обращали внимания на мои просьбы поскорее уйти и подняли такой шум, что хозяин дачи выскочил на балкон и крикнул: «Кто там? Стрелять буду!» Мы ринулись бежать и, бледные от ужаса, запыхавшиеся, влетели в Дом творчества. Андрей крепко держал в руках банку с добычей. Вот тут-то нам и попало от папы…
Наступала осень. Папа уже уехал в Москву. Соседи, занявшие нашу московскую комнату, наконец, ее освободили, и можно было переезжать домой. Пришлось отдать нашу Сильву чужим людям, ведь козу в город не повезешь. Конечно, я радовалась, что уеду из унылого барака и буду ходить в новую школу. Но чувство вины перед Сильвой долго не оставляло нас, пока новые впечатления не заслонили того длинного переделкинского лета.
Кисель
Маме выдали в Литфонде ордер на «мальчуковое» пальто. Папа дал денег, и мама это пальто выкупила. Пальто было драповое, на вате, с меховым воротником. Замечательное зимнее пальто. Андрей надел его и пошел в школу. Это было в конце ноября 1946 года. Из школы он пришел по морозу раздетый – пальто украли. Андрей лег на кровать и отвернулся к стене. Мне казалось, что он плачет, и я тоже плакала. К вечеру у Андрея поднялась температура, и он серьезно заболел. Его положили в детскую больницу в Орлово-Давыдовском переулке