Бородин - Анна Валентиновна Булычева
«Все это я видел, всем этим наслаждался — всем, даже адскою, но комическою ирониею Вашего присутствия человеческой личности на этом шабаше ведьм, где
Шумят и в мерзостной игре
Жида с лягушкою венчают…
Недоставало только Мефистофеля, за моим отсутствием!..
Я рад, что Вы сошлись с Фетом. Он пишет: «да ее (т. е. Вас) и нельзя не любить».
Чем больше времени проходило со дня отъезда из Москвы, тем больше одолевали воспоминания. Карнавал во Флоренции показался «мизерным и каким-то непоэтичным». То ли дело гулянки в Новинском или в трактире «Волчья долина», что у старого Каменного моста. И вот Аполлон Григорьев разразился строками, которые в письме девушке из хорошей семьи выглядят шокирующе:
«От Ваньки между прочим получил я недавно письмо, где он совершенно логически доказывает необходимость спиваться!!! Письмо писано в погребке, милом погребке друга нашего Михайла Ефремовича (который тоже дошел до бесов) — под звуки венгерки в две гитары. Оно дышит этим местом беспутства и поэзии монологов из Маскарада в пьяном образе, — заветными песнями: «Улетел мой соколик», «Вспомни», «Дороженька» — «Пряха» — вдохновенными и могучими речами Островского, остроумием Евгения — голосом Филиппова и Михайлы Ефремова, серьезностью и остервенением Садовского, тонким умом Дмитрия Визарда, метеорством покойника — Дьякова… всем, всем, что называется молодость, беспутство, любовь, безумие, безобразие, поэзия. И увы — один, последний титан Ванька Шестаков доживает там свою жизнь, медленно отравляя себя напитками, от которых, как говаривал милый, добрый, остроумный, незабвенный Аркаша Эдельман — человек «умереть не умрет; но глаз у него с течением времени может лопнуть», — напитков, которыми он же советовал Михайлу Ефремовичу отравлять турецкие войска (это было во время войны) и от которых сам пошел в могилу — бедное, благородное, неосторожное дитя!., бедная жертва нашего кружка и кружения!..
До свидания, друг мой — единственная женщина, с которой можно без раскаянья отдаваться всякому безобразию, которая все поймет и все оценит!»
Вновь Григорьев помещает Екатерину Сергеевну в сугубо мужской круг своих друзей, ибо: «Вы умны, как Евгений — но Вы нежны, как женщина». Неужели «Ее Высокоблагородие» Е. С. Протопопова участвовала в кутежах «Москвитянина»? Неужели появлялась она в «Волчьей долине» или в погребке Зайцева на Тверской, где торговал и пел хватавшие за душу ярославские песни приказчик Михаил Ефремович Соболев, пел Тертий Иванович Филиппов, пели, запивая водку квасом, рыжий гитарист Николка и торбанист Алексей, пели собиратели фольклора Якушкин и Стахович, пел и Островский, а прочие только пили?
Нет, не видели ее ни у Зайцева, ни в «Волчьей долине», где семимильными шагами шел навстречу алкоголизму Лев Александрович Мей, уже поставивший на сцене «Царскую невесту» и заканчивавший перевод «Слова о полку Игореве». Биографы Бородина, опираясь на письма Григорьева, с легкостью утверждают, что в молодости его будущая супруга общалась с Островским, Садовским и чуть ли не всей литературно-театрально-богемной компанией «москвитян», вращавшейся вокруг «молодой редакции». Проверить это трудно, ибо через десяток лет после того, как Аполлон Григорьев так неосторожно отчитывался о «безобразиях», мало кто из действующих лиц продолжал еще свой земной путь. Бывавший в доме Протопоповых Евгений Эдельман последовал за своим братом Аркадием; та же судьба, вероятно, постигла Максима Афанасьева. Долго и благополучно здравствовали немногие: Островский, Филиппов, писатель и актер Иван Федорович Горбунов (приятель Мусоргского в период сидения того на Большой Морской в ресторане «Малый Ярославец»), Нет никаких сведений о том, что Екатерина Сергеевна в более поздние годы, когда благодаря мужу оказалась «на виду», поддерживала с кем-либо из них знакомство. Вполне возможно, никакого знакомства и не было. Достоверно известно лишь о ее общении с Тертием Филипповым. Да и то, когда он добился чинов на службе в Синоде, а затем в Госконтроле, она хлопотала у него о своих родственниках через Балакирева и Бородина. Тертий Иванович дружил с обоими, а также с Мусоргским и Римским-Корсаковым, которые записали с его голоса немало песен.
Аполлону Григорьеву, в свою очередь, принадлежат две большие статьи о русском фольклоре. Записанная им от цыгана Антона Сергеева песня о взятии Казани, пройдя через несколько рук, очень кстати попала к Мусоргскому, занятому «Борисом Годуновым». Что же до его знакомства с Екатериной Сергеевной, виделись они то у его родителей, то у ее матери и тетки, а еще у Визардов, куда Григорьев являлся сугубо трезвым. Она терпеливо, безотказно выслушивала его хвастливые повествования — и по доброте своей не осуждала.
Встречались ли они после? Неизвестно. Екатерина Сергеевна до конца жизни хранила портрет молодого Аполлона Александровича. А в 1863 году он, кажется, даже не успел посокрушаться по поводу ее замужества, как сокрушался после свадеб Антонины Корш и Леониды Визард. Когда она выходила за Бородина, Григорьев был поглощен собственными злоключениями и писанием ядовитых рецензий о творениях супруга Леониды, драматурга Михаила Николаевича Владыкина. В 1857-м — другое дело: тогда он ревновал Катеньку Протопопову к «старцу». Благодаря ревности Григорьева круг ее связей в литературной и журналистской среде обретает чуть большую четкость — таинственным «старцем» был Николай Михайлович Пановский.
Пановский вошел в «молодую редакцию» «Москвитянина» все в том же 1850 году и здесь дебютировал как музыкальный критик. Родившийся, по разным сведениям, то ли в 1802-м, то ли в 1797 году, он — отец пятерых взрослых детей — среди молодежи смотрелся белой вороной, но предпочитал именно такое общество. В юные лета Пановскому довелось некоторое время посещать лекции в Московском университете. В 1818 году началась его служба в гренадерском и гусарском полках. В 1832 году он уехал в Варшаву служить по ведомству внутренних дел и на этой новой службе стал редактором «Официальной газеты Царства Польского». В 1849-м Пановский вышел в отставку, поселился в Москве и, не имея средств, принужден был снова заняться литературным трудом.
Столпы российской словесности Пановского не жаловали. Лев Николаевич Толстой 14 ноября 1866 года написал жене из Москвы: «Поехал с Петей к Зайковским… У них был гость, Пановский, тот самый, что я ругаю за фельетоны…» (скорее всего, дело происходило в доме Дмитрия Дмитриевича Зайковского, доцента Московского университета, прежде — ординатора Голицынской больницы).
Николай Алексеевич Некрасов припомнил Николая Михайловича в «Фельетонной букашке» (1865):
Из жизни здешней и московской
Черты охотно я беру.
Знаком вам господин Пановский?
Мы с ним похожи по перу.
Еще раньше во вступительном слове «Свистка» к читателям (1863) Некрасов превратил «того самого» в собирательный образ всего скверного в отечественной