Еремей Парнов - Посевы бури: Повесть о Яне Райнисе
Латышская газета в Петербурге опубликовала стихотворение Яна Райниса «Кто сдержит весны стремительный бег?!».
— Надо пустить пал, — подсказали министру Плеве знатоки из жандармского корпуса. — Знаете, ваше высокопревосходительство, как гасят встречным огнем лесной пожар? Потряс-с-ающее зрелище! Так пусть же пламя войны, победоносной, само собой разумеется, пожрет пожар революции.
Но и революция, и война еще созревали, готовились, были в пути. Латышский, календарь для девушек и хозяек ничего похожего на 1904 год не предусмотрел. Зато были отмечены все табельные дни и религиозные праздники. Грустные лирические стихи чередовались с рецептами варений, жарких и домашних наливок.
И вообще, если не считать отдельных неприятных эксцессов, жизнь была уютна и хороша. И не беда, что японцы двадцать четвертого января разорвали с Россией дипломатические отношения. В моду вошли длинные трены и широкие шляпы с отделкой «какаду». На катке под духовой оркестр все так же кружились нарядные пары. Юный подпоручик, припав на колено, зашнуровывал хохочущей барышне высокий белый ботинок. И глядел на нее снизу, как на икону. Звенели сверкающие коньки, взрывая на поворотах ледяные искры, до невероятности близко синели любимые глаза, потемневшие от смущения и счастья.
— Ну прошу вас, яункундзе,[1] же ву при, битте зеер, очень прошу!
А в номерах «Петербургской», где стерильная чистота, благоговейная тишина и европейский лоск, взлетала в узком бокале голубая студеная пена. Лампы были выключены, и дрожал за окном магнетический свет.
Незаметно подкрадывалась весна. Зеркальная витрина цветочного магазинчика на Гертрудинской туманилась оранжерейным дыханием пармских фиалок. Пошел лед по Западной Двине, пошел лед по Даугаве. Как тревожен и свеж был запах льдин в ночном морозном воздухе. Ледяной покров взрывался с пушечным гулом, и нечистые осколки, скрежеща, терлись друг об друга истонченными водой и солнцем кромками. За лабазами и складами Таможенной пристани шел лед. За уродливыми стенами из всевозможных досок, брусьев и горбыля, за холмами песка и угля, за бастионами из бочек, ящиков и мешков шуршала, всплескивала и бухала неподвластная человеку стихия. Чадили трубы. Перекрывая крики локомотивов, ревели гудки. Жирные от сажи черные дымы и желтый, окрашенный серным осадком пар, глотая мосты, стлались над самой рекой. Беспокойно метались очумелые чайки.
А в тридцати верстах, вдоль обледенелого пляжа курортного парадиза, речной лед таял тихо, съедаемый по ночам юго-западным ветром. Неподвижная Западная Аа блестела, как алюминиевый лист. В полыньях и вдоль береговой кромки уже играла нетерпеливая рыба, ожидая ольховых сережек и белого рябинового цвета, чтобы выметать в затонувших кустах икру. Река не бунтовала; женственно-ласковая, завлекающая, она сонно млела в расслабляющем огне коротких солнечных проблесков и не взламывала волглый набухший лед.
Излука в том месте, где река у станции Дуббельн подходит к железнодорожному полотну, очистилась первой, и зеленые сполохи корчились теперь в черном лаке недвижимой воды. Потом задул устойчивый зюйд-вест и нагнал низкие облака. Небо погасло, а темная вода померкла до неразличимости, слилась с невидимым ледяным полем низовьев, с пологим и таким же невидимым правобережьем реки.
Едва стало смеркаться, Ян Плиекшан, не слезая с кушетки, зажег керосиновую пятнадцатилинейную лампу «матадор» и, поправив шерстяной плед за спиной, потянулся взять новую четвертушку бумаги. Писал он, по обыкновению, полулежа, когда голова покоится на подушках, а дощечка для письма упирается в колени. Так было хорошо и удобно, а все, что требовалось, находилось под рукой. Справа висела полка с книгами, по левую руку стояла круглая тумбочка со стопкой писчей бумаги, очинёнными карандашами и колокольчиком на длинной эбеновой ручке. Исписанные листы он бросал рядом на шерстяное крестьянское одеяло с нехитрым латгальским узором. Когда требовалось перечесть или внести поправку, слепо шарил вокруг себя, не в силах отвести взор от своей дощечки, которую пронес не только через все переезды и перемены квартир, но и через обе ссылки. Каким удивительно красноречивым и теплым может быть дерево! Нежным и беззащитно-обреченным, как эта березка в кадке с водой, доверчиво раскрывшая в тепле почки, уронившая нежные нити соцветий. Знает ли она, что за стеклами веранды тьма и холод и сосны на дюнах стоят по колено в снегу? Наверное, знает, только ничего не может поделать с собой. Даже отсеченная от корней, она стремится любить; обнимая ветвями потолок, тянется к небу. Слепой инстинкт? Но что вообще есть инстинкт? Не маскируем ли мы словом собственное незнание, лень в мыслях, неумение почувствовать и понять? Вещими, мудрыми бывают деревья. Как Андумский жертвенный дуб в Синих горах близ «Корчмы поцелуев», как седая сосна на перекрестке Тукумской и Стендской дорог. Беден был бы мир без турайдских тисов и буков, впитавших весенний шум речной долины, солнечный туман и сладостную воду заколдованных родников. Пустой и сирой стала бы земля без старой задумчивой липы из детства. Латгальская милая липа, осыпающая на почерневшую замшелую дранку кровель пушистый медленный цвет. Но гордые дюнные сосны все-таки всех лучше. Они дышат умопомрачительной синью, у них кружатся головы под облаками, которые нагоняет морской ветер, каждой иголкой они ловят электрическое дыхание гроз. Даже сломанные бурей, сосны долго еще изливают в море сокровенный янтарный свет. Кровь, а не слезы… Потому бессмертны они и непобедимы. Суровые под свирепым истерзанным небом, они обрастают бронзовой патиной, упорные и розовые, как граниты в балтийских шхерах.
Зажав зубами карандаш, Плиекшан задумчиво обводит пальцем древесный узор на дощечке, скользит, смыкая круги годовых колец, все дальше назад, все ближе к потаенной языческой сути, которая открывалась человеку, быть может, только в начале времен, когда он помнил еще язык зверей, скал и деревьев. Когда в смутном косноязычном лепете вод и ветров внимал духам.
На цыпочках, чтобы не помешать мужу, сошла вниз Эльза. Она ищет что-то на письменном столе, беззвучно передвигая подсвечники, разбирает рукописи и связки неразрезанных книг. Плиекшан почувствовал ее присутствие, хотя за спиной у него не скрипнула ни одна половица, не зашелестела бумага, не звякнула закапанная стеарином позеленевшая медь. Эльза встала перед его внутренним оком — в длинной облегающей юбке, узкой в шагу, кружевной блузе со стоячим воротом и буфами, с бахромчатой тальмочкой на зябких плечах. Так чувствовал и воспринимал он ее всегда, стоило ей приблизиться к нему. Он уже знал, хотя это и не облекалось в слова, что она чем-то озабочена, что взволнована и раздражена ледяной сыростью ветра, вечно внезапным стуком упавшей шишки.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});