А напоследок я скажу - Вячеслав Михайлович Рыбаков
Неудачи тоже развиваются, как потаенная, долго не проявляющаяся болезнь. Инкубационный период настоящих неудач измеряется десятилетиями. Они — точно медленный, но неотвратимо растущий снежный ком, тяжко катящийся из прошлого. Раньше или позже догонит и раздавит.
Помню, как лет в пять я подрался с соседским пацаном. Из-за чего — не восстановить, да это и неважно. Теперь-то я знаю, что дети в этом возрасте постоянно тузятся, и это нормально. Более того, им это надо. Практически уверен, что инициатором был не я, но и это не слишком важно, потому что ведь субъекта и объекта столкновения, когда им по пять-шесть лет, а повод и причина смехотворны для любого взрослого, не очень-то разделишь… Припоминаю, что я вроде бы победил. И когда меня за ухо приволокли домой, я еще пытался в пылу сражения гордиться собой: я ему с первого удара подбородок разбил, у него даже кровь пошла!
Мне устроили воспитательный процесс, вплоть, кажется, до рукоприкладства. Я ревмя ревел от непонимания и обиды: но он же сам полез! А ты уйди, говорила мне мама. Но надо мной же все смеяться будут! А ты не обращай внимания.
Не виню родителей и ни в коем случае не брошу в них ни камень, ни даже строчку на бумаге. Наоборот, сочувствую им, жалею их. Они меня любили, а это главное. Я рос в семье, где любовь была не словом, а состоянием. Это лучшая школа человечности на будущее. Если тебя действительно любили, то и у тебя есть шанс действительно полюбить, потому что тебе сызмальства вырастили в душе соответствующий орган. Хотя именно на их примере, а потом уже и на собственном, я постепенно понял, что неумелая любовь — тоже еще та жизненная проблема. Порой ― пожизненная проблема. И все равно неумелая преданность теплее и надежнее, чем замаскированное умениями равнодушие. И я до сих пор, хоть родителей давно нет, вижу их во сне ― то в Коктебель их везу (чего в реальности никогда не было), то вместе с отцом картошку копаю в его деревне, то еще как-нибудь забочусь… словом, явно пытаюсь додать им то, чего не успел, пока они были со мной (по секрету скажу, что в десятилетиями повторяющихся снах я тщусь отдавать старые долги не только родителям). Они, впервые попав в Питер буквально за несколько лет до моего рождения (отец — в 43-ем, мама ― в 46-ом или 47-ом), очень трудно вписывались в службу и жизнь в элитной Академии Связи и военного городка при ней. Да к тому же у них на шее висела жившая с нами до самой своей смерти в 79-ом (до 65-ого — в одной с нами комнатушке) мамина мама. Одинокая (муж умер от сердечного приступа через несколько месяцев после войны), больная и психически не вполне адекватная женщина (где-то вскоре после моего появления на свет она и в психушке лежала). Одной из ее маний было выгнать отца (благодаря кому, собственно, и была от Академии получена эта самая комнатушка) и оставить дочь в своем единоличном пользовании. Он тебе изменяет, бредила она. Собери ему чемоданчик. И постоянно скандалила с соседями по коммуналке, а когда папа и мама (она работала в той же Академии бухгалтером) приходили на обеденный перерыв, то вместо еды получали ее истерики: они меня ненавидят, они меня третируют все! Жалуйтесь в партком!
Конечно, родителям не нужны были конфликты с окружением еще и из-за дурного поведения чада. Более того — насколько я могу припомнить себя, я очень рано ощутил свою ответственность за их настроение, ощутил собственное, чисто внутреннее стремление как можно меньше их огорчать и хоть как-то их тешить в этакой-то жизни; наверное, это был один из самых рано развившихся способов моего собственного самоутверждения, моих попыток чувствовать себя могучим, способным улучшать мир. Так сложилась пожизненная установка: я и по сей день люблю радовать или по крайней мере успокаивать и мирить, хотя плохо это умею и далеко не всегда предвижу последствия. А вообще высшим приоритетом была безопасность. Забился ребенок с книжкой в угол — вот пусть и сидит там, хотя бы о нем голова не болит. Отец чуть ли не каждую неделю мне новую фантастику приносил из библиотеки Академии. Потом договорился, чтобы меня самого туда пускали, и я часами рылся на упоительно пахнущих книгами полках, открывая для себя Беляева, Уэллса, Гребневых и Томанов всяких, и лет в десять уже вполне профессионально спрашивал библиотекаршу: есть что-то новое Стругацких?
К слову сказать: как батька преображался, когда мы на отпуск приезжали к нему в его родную деревню, к его маме! Счастливого ребенка видели когда-нибудь? Вот им он и становился. Весь отпуск напролет он, не покладая рук, что-то вскапывал, стругал, латал, выпиливал старые сучья у яблонь, подновлял подпорки в подполе, менял прохудившиеся кровельные листы и прогнившую дранку крыши дома, в котором когда-то родился. И был так счастлив, как в городе не бывал никогда, возясь с придуманными и смонтированными не им замечательными военными приборами и установками, которые почему-то плохо работали, а под его руками вдруг начинали работать хорошо…
А вот передать своих навыков он категорически не умел. Научиться у него нельзя было ничему. Стоило мне взяться за пилу, молоток, отвертку или паяльник («Пап, дай я! Ты только говори, что делать!»), он, не давая мне ни секунды, чтобы хоть как-то приладиться, начинал буквально трястись и рвать у меня инструмент из рук: «Не так! Не так!» А как? Объяснить он не умел. Мог сказать только: смотри. Ну, смотрю. Быстро начинаю скучать и думать то о