Рассказы о дяде Гиляе - Екатерина Георгиевна Киселева
— Да, да, непременно написать для молодых, — повторял Владимир Алексеевич. Останавливала мысль: как писать? Рисовать образ и окружать его вымышленной обстановкой?.. Но жизнь дала такой материал, что и не придумать. А люди? Однажды пометил: «Как можно заменять их созданными образами, наделять выдуманными действиями — их, красивых, великолепных, неповторимых?»
Воспоминания… Слышались чужие слова. И шел к столу. И писал, еще не начав своих книг, на отдельных листках подвернувшейся бумаги: «Нет, это не воспоминания, это правдивые рассказы о времени, о людях, о себе».
Рассказы. Они появились не вдруг, не сразу — ровные строки, написанные рукой дяди Гиляя, легли на бумагу. Но, ни на минуту не покидая его, заглушая головную боль, мысли о них, словно пчелы в улье, гудели, вылетали, возвращались. Трудно было решить, чему отдать предпочтение, с чего начать…
Случилось так, что с 1886 года, где бы ни был Гиляровский, возвращался он в Столешников, самый многолюдный переулок Москвы, окруженный театрами, выставочными и концертными залами. В соседстве были Литературно-художественный кружок[2], редакции газет и журналов, бесплатное общежитие для беднейших студентов университета и Училища живописи. Через Столешников попадали во множество магазинов и кафе, он был проторенной дорогой москвичей. И дорога дяди Гиляя ко всем улицам и переулкам Москвы шла через Столешников, как и друзей, к его дому, названному кем-то из них «Столешниками дяди Гиляя».
Кто только не побывал здесь! «Побывал»? Нет, это что-то разовое, единичное. Однажды заглянувший в Столешники, не забывал их. Если не могли прийти, разделенные обстоятельствами, присылали вести о себе, памятки, через десятилетия, но обязательно появлялись и сами.
В трудном девятнадцатом году перед дверьми квартиры Гиляровского оказался высокий, могучего сложения человек с мешком на плечах. Не называя себя, свалил в прихожей тяжелую ношу, сказав только:
— Дяде Гиляю благодарность.
И ушел. Не узнали, кто и за что благодарил, но принесенный мешок пшена выручил.
Дом дяди Гиляя никогда не был пуст: приходили запросто, без церемоний, не заставали хозяина, могли ждать, если хотели. Шли за помощью, за добрым словом и советом, просто навестить, сказать, что помнят. Принести в знак внимания хоть маленький пустяк — открытку — в известный, принятый для поздравлений день. И, не умолкая, звенел звонок в передней, и никогда не жил без людей гостеприимный дом дяди Гиляя. Ни хозяин, ни семья его в стенах этого дома не страдали от тоски, страха и одиночества. Если и раздавались здесь вопли отчаяния, то повод был иным. Однажды Федор Иванович Шаляпин, заждавшись ужина, вдруг завыл по-собачьи, протяжно и надрывно. И неслось по Столешникам: «Е-есть хо-хо-ч-чу-у!»
Шаляпин! Знаменитость! Со многими знаменитыми дружил дядя Гиляй или оставался просто в хороших отношениях. В Столешники иные заглядывали, и он в ответ — было что рассказать, даже многое. Готовясь к работе над книгами для молодых, вспоминал произнесенные ими когда-то фразы, шутки, мысленно воссоздавал разговоры, споры, рассуждения знаменитых друзей. Но неизменно возвращался дядя Гиляй думами к тем, кого обошла громкая слава. Известные в 60— 70-е годы XIX века прекрасный чтец Павел Никитин или актер Вольский. Никто не писал о них, и остались в безвестности талантливые люди, забыты и тот и другой. Или атаман Репка, о котором знала вся бурлацкая Волга, все Поволжье, совсем никому не ведомый талантливый рассказчик волгарь Суслик. А мир, спрятанный в угаре московских ночлежек, с осторожными, неуверенными движениями человеческих фигур в его синеватой дымке, — мир, который дядя Гиляй знал, как никто. Освободиться от тяжелого стоячего запаха ночлежек так никогда и не смог. Запах возникал остро и резко, стоило на секунду, мельком вызвать в памяти длинный, однообразный ряд нар… Люди и картины, виденные на толкучках Сухаревки[3], на птичьих и собачьих рынках старой Москвы; в Артистическом кружке, наполненном съехавшейся из провинции полуголодной актерской братией; или подвалы, где ютились переписчики ролей, извозчичьи трактиры, горячие печи пекарен; виделись, как наяву, согнутые спины железнодорожных стрелочников, форейторов… картины сменяли одна другую, и не в силах был сразу охватить всего, но неизменно возвращался дядя Гиляй мыслями, думами именно к этой незнаменитой жизни, и о ней хотелось на склоне лет рассказать молодым.
Незаметно за годы и десятилетия дом дяди Гиляя наполнился множеством разнообразных предметов.
В семье В. А. Гиляровского никогда не занимались собиранием красивых или ценных вещей. Нет. Вещи входили в дом вместе с жизнью.
Для дяди Гиляя они стали приобретать ранее незамечаемый смысл, с тех пор как ушла возможность легко и быстро очутиться на Волге, в Крыму, на Кавказе, где-нибудь в задонских степях… К детству, например, то и дело возвращала маленькая берестяная тавлинка отца, иначе — табакерка, сделанная где-то в Вологде или ее окрестностях. Пользовался ею дядя Гиляй каждый день, перекладывая из нее табак в другую — серебряную, украшенную черненым орнаментом великоустюгских мастеров, скромным и красивым. Тавлинка была удобна, отлично сохраняла аромат табака, дядя Гиляй щедро сдабривал его травами, особенно любил добавлять степной донник.
Раньше тавлинка всегда находилась на письменном столе его отца в их вологодском доме. В начале 20-х годов давно не было отца, и вологодский дом сгорел, а стол уцелел; дядя Гиляй привез его после смерти отца из Вологды в Столешники в конце прошлого века. Рядом с тавлинкой, как и у отца, нашла себе место у дяди Гиляя коробка работы великоустюгских мастеров — мороз по жести, промысел такой был. В коробке отец хранил фотографии и письма сына со всех концов России, по дорогам которой довелось тому пройти. И фарфоровый, изогнутой формы стаканчик, на специальной красивой металлической подставке, уцелел, в него насыпали песок для чистки перьев, гусиных и утиных. Подарил отцу перочистку вологодский учитель чистописания Лев Андреевич Воскресенский в благодарность за перья: отец