Андрей Снесарев - Письма с фронта. 1914–1917
Я тебе как-то говорил о своих подсчетах, сколько мы теряем из-за пониженной трудоспособности; я допускал понижение труда на 50 %. Оказывается, саперы в наших окопных работах принимают солдатскую продуктивность в 10 раз меньше, чем она была раньше… в 10 раз меньше, поду май! Раньше ночным уроком (мы работаем больше ночью) считалось вырыть 10 шагов окопа в пол-аршина глубиной, а теперь этот урок сводится к аршину длины при том же полуаршине глубины. Конечно, я убежден, что Кириленок выполнит за ночь никак не меньше пяти солдатских уроков… Я говорю о факте, проверенном со всех сторон. В этом одиноком аршине с полуаршином глубины как результате солдатских напряжений отражен весь экономический ужас современной России. Моя обстановка сейчас самая убогая, и вокруг все вытоптано и высушено, но я так далек от всех этих неудобств, если бы только мое русское сердце имело покой, имело какую-то грань прибежища. В глубине сердец наших должна теплиться надежда и рисоваться тот или иной благой исход, хотя бы фантастичный, но дурно тогда, когда фантазия прибита, потухла и живительных образов нет… где-то делись, расплылись в тумане анархии.
В Петрограде и городах 18.VI должна быть манифестация; если их было мало, то отчего же не устроить еще одну, но нельзя грешить лозунгами, а между тем среди них попадаются и такие: «Мы против расформирования полков». Ну разве это не безумие? Ведь это люди, которые не выполняют своего дела, развращают других, едят даром народный хлеб. Мы их оставим, лягут они на бок, будут играть в карты, портить других… Так зачем тогда наказывать воров, обманщиков, дезертиров? Они в 10 раз милее военного бунтаря, не исполняющего повелений своей страны. Вообще, нет преступности ужаснее, как преступность бунтующего солдата.
Я живу со Станюковичем, и этот неунывающий россиянин большое для меня утешение, ему все – трын-трава; хотя он и любит повторять, что он вступил в преддверье Дантова ада, т. е. потерял всякие надежды и намерен начать личную жизнь исключительно, но он врет: как у хорошего и боевого офицера, у него в груди прочное сердце, не боящееся ни огня, ни политических невзгод. Это чувствуется, и его беззаботный смех, следующий за моей первой глупостью, говорит и об упорстве надежд и о крепкой жизнерадостности. В более опасный день – 18.VI – я брал его с собой, и мне приятно было наблюдать, как хорошо он держится в сфере любого огня, какой бы он ни был силы.
Твои письма теперь приходят ко мне на 9–10-й день – это уже как будто немного лучше… Ты, моя славная, работать-то работай и в церковь ходи, но все с умеренностью, чтобы себя не утомить. Что-то ни одного разу мне не пишешь про обмороки, а поди ведь нет-нет да и хлопнешься. Тебе Генюша рассказывал про наш разговор; он мне часто приходит в голову, и мой славный мальчик, бегущий за мною по перрону, стоит и теперь пред моими глазами. Только бы он ел лучше и больше занимался физическими упражнениями. Интересно и трогательно, как он разбирается в обстановке, в твоем состоянии и т. д.
Давай, моя роскошь, твои губки и глазки, а также наших малых, я вас обниму, расцелую и благословлю.
Ваш отец и муж Андрей.Целуй Алешу, Нюнюшку, Тоника, Митю… Как мальчики себя ведут?
Парабель недалеко. А.
22 июня 1917 г.Дорогая моя женушка!
Сижу под деревом около какой-то повозки, спиной обращен к склоняющемуся солнцу (около 18 часов) и строчу тебе письмо. Жар спал, веет ветерком, и сидеть здесь теперь приятно. Кругом предо мною военный лагерь: вправо – какой-то лазарет, влево – мой передовой отряд К[расного] к[реста], сзади – обоз артиллерии, впереди – в тальвеге широкой лощины – аэростат, который мы попросту называем пузырем. На полях всюду пасущиеся лошади. И эту картину я наблюдаю вот уже пять дней. В небе над нами реют аэропланы, и если появляются вражеские, то поднимается с нашей стороны такая трескотня орудий, пулеметов и любителей (чаще всего из обозных), что в ушах поднимается целый звон. Над нами летят стаканы от шрапнели и свистят пулеметные пули. Живущие с нами медицинские чины, где обозные и прочий небоевой люд, приходят в большой трепет, и нам приходится наблюдать очень забавные сцены. Станюковичу мало этих естественных сцен, и он придумывает что-либо ужасное: или крикнет в роковой момент, словно что-то разорвалось, или начнет намекать на риск… простаки ловятся, а он и доволен. Я пишу тебе очень рассеянно, так как кругом говор или споры, гудит артиллерия, снова летит чей-то аэроплан.
Что нам удалось сделать, это вы уже прочитали, но чего нам это стоило, этого вы, конечно, не знаете. А. Ф. Керенский недостаточно осторожен, выкидывая флаг революционной армии… как не хохол, он не знает поговорки: «не кажи гоп, пока не перескочишь». Другие оказываются и хитрее, и дальновиднее; они помнят прошлое и, не зная даже наших потерь, но зная, что 18 т[ысяч] пленных для двух армий – радость (раньше это был успех корпуса, а иногда и одной дивизии), начинают искать стрелочника; вероятно, таким окажется большевизм, влиянием которого все и объясняется. Может быть, что-либо будет придумано и по адресу нашего брата. Но правды не будут знать и знать не захотят; в русской истории будет какое-то туманное пятно, над разгадкой которого много прольет пота какой-либо далекий историк. Сейчас у меня был дивиз[ионный] интендант, и он мои знания о том, что происходило впереди, дополнил рассказом, что было в это время в тылу… нехорошо, одно могу сказать. Ты видишь, женка, твой супруг не того, а почему – я тебе уже написал: была надежда на бой как священный акт, преобразующий человека, последняя надежда… и она лопнула. Не знаю, за что теперь цепляться. Конечно, фантазия у меня велика, но не хватает разума. Около моей землянки в шатре живут четыре казака (с Осипом), они тихо поют какие-то песни, и этот звук – часто тихий, похожий на шепот – воспринимается как легкое облегчение, как отдаленное упование. Давай, золотая женушка, твои глазки и губки, а также наших малых, я вас обниму, расцелую и благословлю.
Ваш отец и муж Андрей. Целуй Алешу, Нюню, деток. А.
Сейчас должны приняться за писание приказа. Целую. Андрей.
24 июня 1917 г.Дорогая женушка!
Живу пока все в той же обстановке; стрельба стала как будто потише, но кругом все так же людно. В моей землянке стало как будто немного суше, судя, по крайней мере, по полу, который стал чуть-чуть крепче, и по отсутствию лягушек. От тебя получил вчера письмо от 12.VI со многими газетными вырезками. Вы живете настоящей жизнью, и я очень рад за вас. Вероятно, ваши жильцы к вам и не появятся. Я уже привык мыслью к ним и думаю, что их пребывание будет иметь и свои положительные стороны. Кажется, ваш город, как и другие, скоро освободится от г[ражда]н пехотинцев; конечно, расставаясь с ними, вы будете преисполнены скорби, но что делать: не вечно коту масленица, будет и великий пост. Но я себе и представить не могу, что вы в таком случае будете делать: кто укажет вам, как надо торговать и что сколько стоит, кто будет определять программу в кинематографе, кто займет пустующие казенные дома, кто отберет землю от буржуев и передаст трудящемуся крестьянству, кто рассмотрит контракты, заключенные лет 5–6 тому назад, и внесет в них справедливую поправку… Ну кто, скажите вы, острогожские буржуи? Я сейчас прочитываю газеты (только, к сожалению «Киев[cкую] мысль»), и я, право, не узнаю в описаниях ее то, что я вижу своими собственными глазами. Вранье и трактование событий под нужными для нас углами были обычным и постоянным для нас грехом, но до таких пределов, как теперь, мы никогда не доходили. Зачем? Это прежде всего некультурно, а затем нежизненно: ложью можно весь свет пройти, да назад не вернешься. И зачем считать потери врага – это сделать трудно, и это всегда отзывает фантазией, а вот свои потери можно определить с достаточной точностью… опубликуйте их, раз вы действительно цените догму свободы и публичности.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});