Соломон Волков - Страсти по Чайковскому. Разговоры с Джорджем Баланчиным
И потом, мне всегда казалось, что жена ему мешает. Хоть Стравинский мне и говорил часто, что брак для него — вещь священная. Он с женой не разводился. Когда она умерла, только лишь тогда женился во второй раз. А все-таки жизнь в Ницце была Стравинскому чужой, он к ней не принадлежал. Не на что смотреть!
Волков: В Риме Чайковский слушает пение «молодого кастрата с великолепным голосом»: «Впечатление двоякое: с одной стороны, я не мог не восхищаться изумительным тембром этого голоса, с другой же — вид кастрата внушает мне и жалость, и некоторое отвращение». Рим Чайковскому не очень понравился, по крайней мере в первые приезды: «Все памятники старины и искусства, разумеется, поразительны, но как город Рим показался мне мрачным, довольно безжизненным и скучным. В Неаполе можно с большим интересом бродить по улицам, наблюдая и всматриваясь в людей и нравы. В Риме я пробовал бродить, но, кроме скуки, ничего не испытал».
Баланчин: Рим, как это ни странно, невеселый город. Может быть, когда-то в нем было весело — давно, много столетий назад. А теперь только архитектура осталась. И ходишь по какому-то городу-призраку, в котором была жизнь пятьсот или тысячу лет назад.
Волков: Русские обычно бывали в восторге от Венеции, но не Чайковский: «Венеция такой город, что если бы пришлось здесь прожить неделю, то на пятый день я бы удавился с отчаяния. Все сосредоточено на площади Святого Марка. Засим, куда ни пойдешь, пропадаешь в лабиринте вонючих коридоров, никуда не приводящих, и, пока не сядешь где-нибудь в гондолу и не велишь себя везти, не поймешь, где находишься. По Canale Grande проехаться не мешает, ибо дворцы, дворцы и дворцы — все мраморные, один лучше другого, но в то же время один грязнее и запущеннее другого. Словом, совершенно как обветшалая декорация из I акта "Лукреции" Доницетти».
Баланчин: Да, правильно! Легенда о Венеции — создание туристов. Если люди живут в безобразном месте и вдруг попадают в Италию, в Венецию, там же интересно: входишь в собор, под своды, там темно, какие-то статуи стоят. Необычно! Или каналы: вы плывете в гондоле, а канал разветвляется. Тоже интересно. А если жить в Венеции постоянно, то привыкаешь — подумаешь, эка невидаль, каналы здесь, каналы там. Вода грязная, иногда даже воняет сильно. Для некоторых в этой вони — самое главное очарование Венеции. Дягилеву, например, нравился вонючий запах, он говорил мне об этом.
В Венеции Дягилев и Стравинский похоронены рядом. Говорят, Дягилев всю жизнь воды боялся, потому что цыганка предсказала ему, что он на воде умрет, а он умер в Венеции, которая конечно же на воде стоит. Но я в эти рассказы не верю. Дягилев мог бы точно так же и в Париже умереть, и что тогда осталось бы от этой легенды? Нет, это все ерунда!
Я знаю, что Стравинский очень любил Венецию, жил там все время. Я не могу себе представить лучшее место для его могилы, чем Венеция. Где же иначе его было хоронить — на русском кладбище в Париже? Кто бы туда стал ездить? А кладбище на Сан-Микеле в Венеции — такое красивое маленькое место, и все там бывают.
Волков: Чайковский в восторге от Вены, ему нравится Швейцария…
Баланчин: В Вене — жизнь, это жизненный город! Деловитые студенты ходят, видно, что люди заняты. Это не то что Париж, в котором впечатление, будто все отдыхают. Поэтому Париж хоть и красивый город, а мне не нравится. А в Вене — много серьезной музыки и жизнь идет настоящая. То же самое и Швейцария: спокойное, очень милое место, но люди там не расслаблены, не на вечном отдыхе. Конечно, в Швейцарии приятно отдохнуть, но там горы придают энергию. Выйдешь на улицу, захочется куда-нибудь прогуляться — отправляешься в горы. И хорошо делается! Конечно, одному скучно; но одному, если сидишь без дела, везде скучно.
Волков: Где бы Чайковский ни путешествовал, его всегда тянуло обратно в Россию: «Русская природа мне бесконечно более по душе, чем все хваленые красоты Европы». Чайковский написал это в последний год своей жизни, но и двадцатью годами раньше мы находим в его дневнике запись, сделанную в швейцарских горах: «О милая родина, ты во сто крат краше и милее этих красивых уродов гор, которые, в сущности, не что иное, как окаменевшие конвульсии природы». Кажется, будто свои, отечественные горы нравятся Чайковскому больше; он с восторгом описывает путешествие на Кавказ, в Тифлис (где его брат был высокий государственный чиновник): «Знаменитое Дарьяльское ущелье, подъем в горы, в сферу снегов, спуск в долину Арагви — все это изумительно хорошо, и притом до того разнообразны красоты этого пути! То испытываешь нечто вроде страха и ужаса, когда едешь между высочайшими гранитными утесами, у подошвы которых быстро и шумно течет Терек, то попадаешь в только что расчищенный между двумя снежными стенами путь и прячешься в шубу от пронизывающего до костей холода…» Тифлис Чайковскому тоже очень понравился, он сравнивал его с Флоренцией: южный климат, оригинальная архитектура. Чайковский особо отмечает, что побывал в местной восточной бане.
Баланчин: Я ведь хоть и грузин, а родился в Петербурге; в Грузию, в Тифлис, первый раз поехал в 1962 году, перед концом нашей гастрольной поездки в Советскую Россию. Кавказ — это, конечно, грандиозно, я понимаю. Это не то что швейцарские горы — там мило, какие-то ресторанчики, но все это не то. Нет такого величия и страха. Ничего не могу сказать о восточной бане, никогда в ней не был. Когда я был маленький, у нас в Финляндии была своя баня — специально построили русскую деревянную баню, как в деревнях бывает. Внутри было страшно жарко. Мне не нравилось. Маленьким не нравится, когда жарко. Баня была парная, с двумя дверьми: сначала раздевалка, потом отделение не слишком жаркое, потом парилка, где из шаек плескали воду на камни. В парилке как начнут кричать: «Ну, подбавьте еще пару!» — так я выскакивал вон.
А Тифлис я как следует так и не посмотрел. Как-то было скучно, затхло. В городе ведь не только архитектура важна — надо, чтобы и люди были веселые. Город людьми одевается! Тогда он изнутри светится, а не только снаружи. А так — ни то ни се. Потом, люди с нами боялись встречаться, потому что с нами ведь все время официальные лица были. Нас водили, показывали нам всё, а людям к нам подходить запрещали.
Волков: Чайковский был в восторге от Америки, куда он поехал в 1891 году выступать как дирижер на открытии Карнеги-холл. Отплыл он туда на «колоссальнейшем и роскошнейшем» пароходе. Приключения начались сразу: один из пассажиров решил покончить жизнь самоубийством и, прыгнув за борт, утонул. Чайковский наблюдает за своими попутчиками-эмигрантами из Эльзаса: «Эмигранты вовсе не имеют печального вида. Едет с нами шесть кокоток низшего сорта, законтрактованные одним господином, специально этим занимающимся и сопровождающим их. Одна из них очень недурна, и мои приятели из второго класса все поочередно пользуются ее прелестями». Затем на Чайковского напала морская болезнь, а по прибытии в Нью-Йорк его замучили таможенные и паспортные формальности.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});