Эдуард Лимонов - Смрт
– Ельцин – усташа! Почему вы не уберете Ельцина? – сказала сквозь рыдания старуха на костылях.
– Россия должна нам помочь! Вы же сильнее всех. – Эти слова принадлежали девочке-подростку в жалкой какой-то курточке розового цвета. Дальше я ее не рассмотрел, потому что толпа постоянно плескалась вокруг меня, как море. Я едва успевал выхватывать взглядом лица обращающихся ко мне.
– Рус, у вас, русов, есть атомна бомба. Почему вы не остановите убийство сербов? Мы же братья, наши народы – православны!
– Писец, напиши, как мы живем. Нашему правительству мы тоже не нужны. Мы хотим вернуться домой.
– Наши дома захвачены!
– Пойдем, рус, я покажу тебе, как я живу, – сказал крестьянин в кепке, с лицом старого дерева. Он схватил меня за руку.
Я пошел. Честно говоря, проклиная общительность Радмилы. Она пошла со мной. Лицо у нее было виноватое.
Лифт в отеле не функционировал. В холле были в беспорядке навалены какие-то тюки. Несмотря на раскрытые стеклянные двери, в холле несвеже пахло мочой и… распаренным зерном, вероятнее всего, где-то в глубинах варила свою кашу столовая. По мере подымания по лестницам запах бедных и несчастных людей все усиливался. Я верю в то, что поры несчастных людей выделяют некие испарения неудовольствия, страха и несчастья, извергаемые телами людей в беде. Одежда несчастных может быть чиста, они могут даже не иметь еды в помещениях, где содержатся (питаться где-то вне помещений, в кантинах), однако запах остается, даже если принимать душ ежедневно, он будет. Я потом проверил свою теорию через десяток лет в тюрьмах и лагере. В лагере нас, заключенных, заставляли ежедневно убирать жилые помещения, в баню нас водили регулярно, и там же стирали белье, однако запах несчастья не исчезал…
Лицо старого дерева сморщилось.
– Здесь, – выдавил шамкающий рот.
Он открыл дверь. Прямо от двери пол был заложен матрацами. Часть матрацев пустовала, на большей части сидели и лежали беженцы. Старухи худые в черных платьях и светлых платочках, старухи одутловатые, с болезненно толстыми ногами. Между матрацами копошились совсем маленькие дети. Все они настороженно посмотрели на нас.
– Это русский писец. Он приехал написать о вас.
– Пусть напишет. – Женщина помоложе, лет под пятьдесят, пробралась к нам между матрацами. – А еще лучше пусть сфотографирует, как мы живем. Наше убожество. У тебя есть фотоаппарат, рус?
– Есть. – Я вынул из кармана бушлата «мыльницу».
– Я не хочу фотографию… Не хочу! – заныл мальчик лет пяти, сидевший на матраце. Он был одет в бледно-зеленый комбинезон, запачканный на пузе и по обшлагам.
– Ма-а-а! – закричал малыш в самом дальнем углу.
К нему метнулась с горшком та самая женщина, которая только что пробралась ко мне. Она стащила с малыша штаны и усадила его на горшок. При этом она что-то бурчала, по-видимому, ей было неловко передо мной.
– Садитесь сюда! – Человек с лицом дерева в кепочке показал мне на подоконник, к которому он приставил стул. – Здесь был стол, но мы его вынесли, чтобы было больше места. Здесь вам удобнее будет записывать.
Я обреченно прошел к подоконнику. Хотел снять обувь, чтобы не наступать на их ложа, но они запротестовали и провели меня по краю матрацев.
– Меня зовут Зоран. Зоран Зорич, – представился наконец старик в кепке. Я вынул блокнот…
Я, конечно, мог сослаться на занятость и уйти. Я знал, что никуда не смогу обратиться со своими записями и фотографиями. Что газеты их не возьмут, так как газеты не интересуют индивидуальные человеческие судьбы. Не потому, что редактора – люди черствые, а потому, что читатели – люди черствые и читать в сотый раз о несчастьях беженцев они не хотят. Часть читателей – сами беженцы. Не возьмет мои записи с фамилиями беженцев и пересказом их несчастий правительство России и тем более правительство Франции. А если я пойду к комиссарам по правам человека, то комиссары, вздохнув, возьмут мои листки и фотографии, по-дружески предупредив меня, что надежа на то, что по их делам будут предприняты какие-то действия, равна нулю. Но я не мог лишить беженцев случайной надежды, и потому целых четыре часа я занимался безумной работой: выслушивал, записывал, фотографировал. Кто, откуда, кто из семьи погиб (застрелен, замучен, заколот, повешен), кто изнасилован, кто изгнан. За четыре часа у меня был в наличии мартиролог, которому бы позавидовали все четыре евангелиста: Марк, Лука, Матфей и Иоанн.
Дети какали, горшки воняли, старухи плакали, девочки-дети с печальными глазами рассказывали ужасы, а я писал и писал. А толпа в коридоре выстроилась в очередь… Радмила без устали переводила…
В какой-то момент я впал в некий экстаз. Передо мной проходила со своими травмами, психозами, бедами и ужасами часть человечества. Я допускаю, что кто-то из них мог чуть приумножить свои беды, но если кто из них и сделал это, то не намного. Я ведь не раздавал им взамен пайки или купоны. Я был случайная надежда. Может быть. Вдруг. Писец донесет их истории до влиятельных людей. Я чувствовал себя очень важным. И очень слабым. Но не бесполезным. Потому что я поддержал их надежду. Несколько недель они будут помнить меня, склонившегося над записной книжкой, без устали записывающего данные. Адрес, откуда бежал. Правильное правописание фамилии осуществляла Радмила. Нас угостили чаем и извинились, что к чаю есть только старое печенье из наборов Красного Креста. Вот когда они вернутся в родные места, они угостят меня настоящим крестьянским печивом. Думаю, никто из них не вернулся в родные места.
То были мои первые беженцы. Позднее я встретил их многие тысячи. И всегда повторял ту мою первую практику: без устали переписывал данные, делал фотографии – то есть работал по поддержанию их морального духа. И конечно, никуда эти данные потом не шли, хотя я честно пытался. Возвращаясь от отеля «Славия», мы молчали, я обратился к Радмиле:
– Организуй мне встречу с Шешелем. Пожалуйста, Радмила.
Шешель в 90-е годы гремел на всю Сербию. Этот двухметровый гигант с выразительным именем Воислав был председателем радикальной националистической партии Сербска радикальна спилка. Его партия имела вторую по численности, после правящей Социалистической партии Сербии Слободана Милошевича, фракцию депутатов в югославском парламенте – Скупщине. Обе партии состояли в альянсе. Шешель сумел мобилизовать проявившийся в те годы все растущий антагонизм между рвущимися прочь из Югославии хорватами, словенцами (чуть позже мусульманами) и сербами, более всех трагически пострадавшими от распада Югославии. Ибо у сербов – самого многочисленного народа из южных славян – испокон веков существовали многочисленные диаспоры в виде густонаселенных анклавов внутри других республик югославского союза. И теперь сербы лишались своей земли в этих анклавах. Шешель не был фольклорным националистом, каким, несомненно, был в России глава общества «Память» Дмитрий Васильев. Не походил он и на какого-нибудь мрачного Баркашова. Он носил костюмы и галстуки, возглавлял фракцию в парламенте. Однако у партии были отряды добровольцев, воевавшие во многих, если не во всех сербских анклавах. Если московский национализм 90-х был в значительной степени литературным ремейком реакционных движений начала XX века, то национализм Шешеля был современным, вынужденным к тому же, оборонительным.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});