Владимир Оболенский - Моя жизнь. Мои современники
В те времена философский радикализм базировался на естественных науках и был тесно связан с радикализмом политическим, а потому естественные и медицинские факультеты университетов заполнялись преимущественно «левыми» студентами в отличие от юридического факультета, в котором преобладали «правые». Правда, в гимназии мы политикой не занимались просто потому, что еще не считали себя взрослыми. В этом отношении столичные гимназисты отличались от провинциальных, которые уже в средних классах попадали в положение взрослых — одни заводили романы с гимназистками, другие принимали участие в революционных кружках, третьи занимались и тем, и другим. В столицах, как на поприще романов, так и на стезе революции, подвизались студенты, а мы, гимназисты, себя чувствовали мальчиками, т. е. тем, чем и были в действительности. Тем не менее, левые настроения мы впитывали в себя не столько из чтения, сколько непосредственно из воздуха той среды, в которой жили и воспитывались. И, конечно, желание сопричислить себя к левому студенчеству играло немалую роль в выборе нами естественного факультета.
На естественном факультете состав профессоров был в общем прекрасный. Но с наибольшим увлечением мы слушали Д. И. Менделеева и П. Ф. Лесгафта.
Менделеев, крупнейший ученый с мировым именем, был вместе с тем изумительным лектором. По установившейся традиции, он ежегодно посвящал первую свою лекцию общим вопросам просвещения и науки, и слушать эту двухчасовую лекцию собирались студенты всех курсов и всех факультетов. В год моего поступления он избрал темой критику классического образования. Можно себе представить, какое огромное впечатление произвела эта лекция на нас, только что окончивших классические гимназии и еще носивших в себе обиды от двоек и единиц за ненавистные «экстемпорале» (письменные переводы с русского на древние языки).
Вступительные лекции, впрочем, не характерны для Менделеева. Его исключительный лекторский талант развертывался во всю свою мощь в каждой обычной лекции. Говорил он с внешней стороны из рук вон плохо, точно рожал в тяжелых усилиях каждое слово. Не находя подходящего выражения, рычал и мычал, смещая подлежащие и сказуемые, дополнения и определения с их насиженных мест и группируя их в какие-то причудливые комбинации. И все-таки каждая его лекция звучала какой-то вещей поэзией науки, совершенно зачаровывая слушателей. Помню, как на одной из лекций о водороде и азоте мой товарищ Красусский (будущий профессор химии) прослезился от обуявшего его вдохновения.
Менделеев не любил, как некоторые другие профессора химии, объяснять подробности химических реакций и технику устройства разных приборов. «Ну, видите, — говорил он, — тут трубка, винтик, крантик (кран всегда называл крантиком), тут течет, там вытекает, и прочее. Об этом вы прочтете в учебнике. А важно следующее»… И он начинал излагать принцип и теорию происходившей реакции.
А больше всего мы любили лекции, на которых, окончив изложение какой-либо теории, он вдруг начинал перед нами раскрывать горизонты будущих научных достижений: «А может быть когда-нибудь наука покажет человечеству», — отчеканивая каждое слово, с тяжелым сибирским оканьем, говорил он… и бросал перед нами какую-нибудь из своих научных фантазий, увлекательных и красивых, которые мы часто сами после лекции дополняли и развивали в товарищеской компании. Ни один из профессоров, которых мне приходилось слушать, не умел поддерживать в своих слушателях такого увлечения отвлеченной наукой, как Д. И. Менделеев. Даже экзаменоваться у него было величайшим удовольствием, ибо он требовал не столько подробных знаний, сколько понимания предмета, и, при наличности такого понимания у экзаменующихся, экзамен превращался в интересную научную беседу.
Совсем в другом роде был кумир естественников первого курса П. Ф. Лесгафт.
С П. Ф. Лесгафтом я познакомился еще в 8 классе гимназии, т. к. мой товарищ Красусский жил у него на квартире вместе со своей сестрой Анной Адамовной, верной спутницей жизни П.Ф., поклонницей его научных теорий и ближайшей его помощницей, как в занятиях анатомией, так и в организации курсов созданной им так называемой «лесгафтовской гимнастики». Благодаря этому мне удалось ближе познакомиться с Лесгафтом, чем с другими моими профессорами, и я могу характеризовать его не только как профессора, но и как исключительного по оригинальности человека.
Рабочий день Лесгафта начинался в 7 часов утра двухчасовой лекцией на дому для лиц, не состоявших его университетскими слушателями. С 10 ч. утра до 4 ч. дня он проводил в университете, читая лекции и руководя занятиями в анатомическом кабинете.
Вечером, от 8 до 10 — снова лекции на дому. А в промежуток между этими преподавательскими занятиями — прием больных, ожидавших исцеления «лесгафтовской» гимнастикой.
По воскресеньям — также лекции на дому и прием больных. Нужно добавить, что медицинские советы он давал бесплатно и бесплатно же читал свои домашние лекции всем желающим, кого только могла вместить его небольшая квартира. Вообще вся жизнь его была «служением», и сил своих на это служение он не щадил. Помню такой случай: я был болен и недели две не посещал университета. Когда я поправился и пришел на лекцию Лесгафта, он отозвал меня в сторону и сказал: «Я заметил, В.А. (он звал своих учеников не по фамилиям, а по именам и отчествам, что очень льстило нашему восемнадцатилетнему самолюбию), что вы пропустили несколько моих лекций. Приходите в воскресенье и мы с вами догоним курс». И в ближайшее воскресенье он мне одному читал лекцию в течение двух-трех часов.
А когда петербургский университет был закрыт после осенних беспорядков 1887 года, он предложил мне и нескольким моим товарищам посещать его домашние лекции. И вот, чтобы лишний раз послушать своего любимого учителя, я вставал в 6 утра и, наскоро выпив оставленный мне с вечера чай, отправлялся по пустынным, освещенным фонарями улицам не проснувшегося еще Петербурга на квартиру Лесгафта, встречая на своем пути лишь дворников, сгребавших снег с тротуаров, да запоздалых кутил, нетвердыми шагами возвращавшихся домой.
А на квартире Лесгафта маленькая его гостиная, тускло освещенная керосиновой лампой, была уже полным-полна молодежи, преимущественно женской. После свежего морозного воздуха сразу попадал в спертую духоту натопленной комнаты с знакомым запахом смеси человеческого пота с миазмами от разложенных на столе анатомических препаратов — «свежих», т. е. просто гниющих частей трупа, и заспиртованных. Эти заспиртованные препараты пахли еще хуже «свежих», издавая какой-то специфический сладковатый запах не то яблок, не то шоколада, который был особенно противен. Но когда быстрым шагом, беззвучным и легким, благодаря ботинкам без каблуков, входил в нашу комнату Лесгафт в своем неизменном черном сюртуке с перекинутым через плечо грязным вонючим полотенцем, о которое он вытирал руки, копавшиеся в мертвечине, и когда начиналась его лекция, живая и страстная, — все эти чудовищные запахи как-то сразу точно выветривались и исчезали в ощущении благоговения перед открывающимися нам научными истинами (как нам казалось, самыми что ни на есть истинными и самыми что ни на есть научными). И приятно было себя чувствовать слившимся в благоговейном внимании со всей толпой девушек и юношей, раскрасневшихся от жары и следивших блестевшими увлечением глазами за каждым словом и жестом учителя.
П. Ф. Лесгафт преподавал нам анатомию человека. Два года подряд мы проходили полный курс, знали превосходно скелет, мышцы и пр., все, что полагается по программе. Но анатомия была лишь основой лекций Лесгафта, их канвой. На них он касался самых разнообразных научных вопросов, заставляя нас смотреть на мир через анатомические очки его собственной шлифовки. В курс его входили отделы педагогики, гигиены, теория наследственности, теория происхождения видов и т. д. Все это разнообразие тем объединялось одной общей философской идеей, точнее говоря — мировоззрением, которое он с неуклонностью фанатика проводил везде и во всем — на лекциях и в частной жизни, в главном и в мелочах.
Мировоззрение это было материалистическим, но носило в интерпретации и изложении Лесгафта особый характер, тесно связанный с личностью и специальностью его проповедника, а потому не без основания именовалось «учением Лесгафта». П. Ф. Лесгафт в сущности не был настоящим ученым. Он давно перестал заниматься научными исследованиями и не имел времени следить за научной мыслью. Да и не хотел следить. Ибо задачей его была проповедь истины, которую он когда-то постиг в период своих научных занятий и которую считал абсолютной, незыблемой и единственно научной. Всякую научную теорию, хотя бы она основывалась на неопровержимых фактах, если она находилась в противоречии с его учением, он безапелляционно отвергал. «Пустяки, пустяки, пустяки!» — восклицал он на лекциях о работах общепризнанных ученых, не укладывавшихся в его теоретические схемы.