Максим Чертанов - Дюма
В 1796 году Мере вернулся из США и обнаружил, что Ева — любовница Барраса, одного из членов Директории. Опять перескочил?! Нет: Дюма все думал, как лучше написать о конце террора, и выбрал тот же прием, что и М. А. Алданов в «Девятом термидора», — рассказ от лица «простодушного очевидца»: у нашего историка это Штааль, у Дюма — Ева. Она была в эмиграции, приехала в Париж 26 мая 1793 года, узнала об аресте жирондистов, потом Корде убила Марата, наступил кошмар: «никто не управляет, все только убивают». Присутствовала на процессе жирондистов, видела казнь, слышала, как они поют «Марсельезу», изменив в тексте одно слово: «„О дети родины, вперед! Настал день нашей славы; на нас тиранов рать идет, поднявши нож кровавый!“ Остальные заключенные настороженно прислушивались. Услышав вместо слова „стяг“ слово „нож“, они все поняли». Красивая выдумка? Алданов: «В мертвой тишине площади вторая, грозная фраза „Марсельезы“ прозвучала рыданием смерти. Никто в толпе не заметил демонстрации: вместо „I’etendart“ жирондисты пели „le couteau“». Алданов списал у Дюма?! Нет: оба взяли эту деталь из «Истории французской революции» Минье.
И пошли казни: «Гильотина привыкла принимать пищу с двух до шести часов пополудни; люди приходят посмотреть на нее, как на хищника в Ботаническом саду. В час пополудни повозки отправляются в путь, чтобы доставить ей корм. Вместо пятнадцати — двадцати глотков, которые она делала раньше, она теперь делает пятьдесят — шестьдесят, вот и все: аппетит приходит во время еды. Она уже приобрела сноровку; механизм отлажен. Фукье-Тенвиль с упоением крутит колесо. Два дня назад он предложил поместить гильотину в театр». Обезумевший Робеспьер расправляется с соратниками: в марте 1794 года казнены 20 эбертистов (революционеры вроде наших левых эсеров), апрель — казнь Дантона, Демулена (революция пожирает своих детей? Нет, террор — своих родителей). Всё, приехали — единоличная диктатура. Революционная? Наоборот: Европа видела в Робеспьере усмирителя революции, Пруссия хотела вступить в переговоры с ним. Когда-то он высказывался против священников, теперь — против атеистов; недалеко до закона о святотатстве, и не важно, что он зовет бога непривычным для христиан именем. Еве этот бог не нужен. «Почему род человеческий полагает, что Бог существует ради него? Потому что он самый непокорный, самый мстительный, самый свирепый, самый спесивый из всех? Поэтому взгляни на Бога, которого он себе создал, Бога воинствующего, Бога мести, Бога искушений; ведь люди вставили это богохульство в самую святую из молитв: na nos inducas in tenta-tionem[33]. Бог, видите ли, скучает в своем вечном величии, в своем неслыханном могуществе. И как же он развлекается? Он вводит нас в искушение. И нам приказывают молиться Богу днем и ночью, чтобы он простил нам наши обиды. Попросим его прежде всего простить нам наши молитвы, когда они обидны». «Так что каждый народ придумал своего Бога, который добр к нему одному и который не может благоволить к другим. Нам повезло, у нас был Богочеловек со святой моралью; он подарил нам религию, сотканную из любви и самопожертвования. Но подите найдите ее — она затерялась в церковных догматах… Нет, Господи, нет, мировая душа, нет, творец бесконечного, нет, господин вечности, я никогда не поверю, что высшая радость для тебя — поклонение стада овец, которое воспринимает тебя из рук своих пастырей и заключает в тесные рамки неразумной веры, меж тем как целый мир слишком мал, чтобы вместить тебя!»
Новый громкий процесс: 23 мая 1784 года Сесиль Рено покушалась на Робеспьера, к ее делу «прицепили» 52 человек, всех казнили в красных рубашках (по средневековому обычаю их надевали на отцеубийц, а Робеспьер — «отец» страны). Во время казни Ева крикнула «долой Робеспьера», ее арестовали. «Нож гильотины падает вам на шею, и газ разжижается. Но зачем служит и чем становится газ, из которого состоит человек, когда он возвращается к своим истокам и снова растворяется в бесконечной природе?
Тем, чем он был до рождения? Нет, ведь до рождения его просто не было.
Смерть необходима, так же необходима, как жизнь. Без смерти, то есть без преемственности, не было бы прогресса, не было бы цивилизации. Поколения, возвышаясь друг над другом, расширяют свои горизонты. Без смерти мир стоял бы на месте. Но чем становится человек после смерти? Удобрением для идей, удобрением для наук…»
В романе террор не кончается и не ясно, с чего бы ему кончиться, в жизни тоже просвета не видать: император, дабы после смерти передать трон сыну, затеял политическую реформу. До сих пор его власть в глазах иностранных монархов была не совсем легитимной — правил он декретами, как узурпатор, теперь решил создать обычную конституционную монархию, точнее, ее видимость, и тем успокоить заграницу и гарантировать наследственную передачу власти. 8 сентября 1869 года он огласил фактически новую конституцию: парламент получит право законодательной инициативы, министры будут ему подотчетны, но императору подотчетны тоже, так что никто ничего не понял. При этом новому парламенту так и не было разрешено начать работать. В начале октября — забастовки шахтеров в Сент-Этьене, несколько бастующих убиты полицией, в Париже стали говорить, что пора бы «выйти на улицы», даже дата назначена — 26 октября. Рошфор написал в «Фонаре», что император в очередной раз издевается над конституцией, а страна сползает в бедность, и надо что-то делать, другие газеты написали, что газета Гюго (он покровительствовал «Фонарю») призывает к восстанию, тот объявил: «Никто не должен выходить на улицы 26-го… Когда я посоветую восстание, я сам буду там. Сейчас я не советую». И не вышли.
Дюма в любом случае не мог никуда выйти, он почти все время был дома, во рту нарыв, ноги болят, опять продавали мебель. Ферри: «Когда нужда становилась слишком остра, Дюма посылал отнести в скупку какой-нибудь остаток прежнего благосостояния или посылал Леклерка к своему сыну просить немного денег. Дюма-сын всегда давал запрошенную сумму. Но Дюма робел перед сыном и старался скрыть, как плохо он живет. Со своей стороны, Дюма-сын устал давать отцу советы по изменению образа жизни. Видя, что его усилия бесполезны, он закрыл глаза; он почти не появлялся в отцовском доме…» Не хватало чистого белья, дочь не от мира сего, кухарка ни в чем, кроме кухни, не сильна; бывали дни, когда больной не мог подняться с постели, Леклерк и Василий с трудом переворачивали тяжелое тело. Ферри писал, что той осенью особенно часто видел Дюма плачущим. (Как грустно раз за разом описывать болезни, отчаянное сражение со смертью! Нет, надо брать героя, что умер здоровым, молодым…) И все же он работал (и все они, эти люди, заслужившие, чтобы их биографии читали, до последних дней работали), да как: большой серьезный роман и гигантский «Кулинарный словарь» одновременно…
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});