Эмма Герштейн - Мемуары
В начале «Листков» со свойственным ей лаконизмом Ахматова чертит образ поэта отдельными штрихами. Очень важно, например, ее суждение о характере памяти Мандельштама: «Он вспоминать не умел, вернее, это был у него какой-то иной процесс, названье которому сейчас не подберу, но который несомненно близок к творчеству». Мы узнаём, что он был «блестящим собеседником — учтив, находчив и разнообразен». Говорил о стихах «ослепительно, но пристрастно и иногда бывал чудовищно несправедлив, например, к Блоку». Вместе с тем «хорошо знал и помнил чужие стихи, часто влюблялся в отдельные строчки». Только в передаче Ахматовой мы могли услышать признание Мандельштама, что он «так долго думал о Пастернаке, что даже устал», или решительное о Марине — «я — антицветаевец». Именно от Ахматовой мы услышали авторитетное суждение о том, каким «огромным событием» была для Мандельштама революция, которую он встретил «вполне сложившимся и уже, хотя и в узком кругу, но известным поэтом».
К сожалению, эти первые наброски были вытеснены проблемами так называемой «личной жизни» Мандельштама, которыми Анна Андреевна неожиданно занялась. Может быть, этот уклон произошел потому, что «Листки» имели особое, отчасти полемическое назначение… Впрочем, мне следует рассказать об этом подробнее, поскольку я была свидетельницей и даже соучастницей начала этого процесса.
В 1956 году после относительной реабилитации Мандельштама[206] Анна Андреевна мне сказала: «Теперь мы все должны написать о нем свои воспоминания. А то, знаете, какие польются рассказы: “хохолок… маленького роста… суетливый… скандалист…"» Она имела в виду издавна бытующие в литературной среде анекдоты о Мандельштаме.
Надежда Яковлевна тоже считала важным предварить поток сплетен живыми рассказами людей, близко знавших и любивших Осипа Эмильевича. К их числу она справедливо причисляла и меня. Правда, начиная со своей «Второй книги», она отняла у меня эту роль и заменила ее другой, но это произошло после того, как я с ней навсегда порвала отношения в 1968 году из-за ее наветов на Николая Ивановича Харджиева. Но пока мы остаемся в 1957 году.
В то время Надя еще не помышляла о собственных воспоминаниях. На ее плечи ложились другие заботы: пробивать издание сочинений Осипа Мандельштама, договариваться с Союзом писателей о составе комиссии по литературному наследию, собирать рукописи поэта, работать с Харджиевым, заключившим уже по ее рекомендации договор с «Библиотекой поэта». К тому же она не жила еще в Москве. Работая в высших учебных заведениях в Ташкенте, Ульяновске, Чебоксарах, Пскове и даже в Чите, она приезжала в Москву только на каникулы. В эти приезды она много встречалась с диссидентами, особенно с бывшими зеками, и, естественно, была захвачена всей политической атмосферой «оттепели». Она признавалась мне, что не может еще решить, написать ли ей принципиальное письмо Хрущеву или засесть за свои воспоминания. Выбор был сделан несколько позже.
Начав писать свою первую книгу, Надя очутилась как бы в состоянии шока. Она погрузилась в свою ушедшую жизнь с Осипом Эмильевичем, постепенно по ступеням переживая все ее повороты. Это было беспощадное вживание в казалось бы забытую жизнь, а в действительности лишь временно отодвинутую вглубь. Не сразу к ней вернулось понимание сущности их совместной жизни. «Я была его подругой, а не только женой», — с каким-то удивлением говорила она мне, наново осмысливая сущность своего союза с Мандельштамом.
В эти дни мои встречи с Надей в квартире Шкловских в Лаврушинском переулке были трогательными и волнующими. Но вскоре она стала лепить на старом материале свой собственный образ явно в ущерб образу Осипа Мандельштама. К этому явлению мы еще вернемся.
Между тем «Воспоминания» стали распространяться у нас в самиздате в начале шестидесятых годов. Анна Андреевна узнала об этом от своей названой внучки. «Акума, там есть много о тебе», — наивно рассказала Аня, уже прочитавшая эту запрещенную книгу. «Казалось бы, надо было Наде показать мне, прежде чем распространять свою книгу», — недоуменно заметила Анна Андреевна. Сама она относилась к вдове поэта и друга с большим вниманием. «Листки» ни в одном слове не расходились с Надиными версиями. При этом они были изначально задуманы как тенденциозная вещь. В этом я убедилась на собственном опыте.
Следуя пожеланию Анны Андреевны, я начала приводить в порядок свои единичные записи о Мандельштамах. Первые же наметки связного текста я показала ей. Не дочитав до конца и второй страницы, Анна Андреевна вскричала: «Нет, нет! Об этом нельзя писать!» Запрет относился к беглому упоминанию о распре Мандельштама с А. Г. Горнфельдом. Я удивилась. Этот литературный скандал был широко известен, неоднократно освещался в печати, сохранилось множество документов, относящихся к этому делу, наконец, вся «Четвертая проза» Мандельштама взошла на этом конфликте. «Почему же о нем нельзя даже упомянуть?» — «Потому что… потому что… (она задохнулась от волнения…) потому что Осип был не прав!»
Это — принципиальная позиция. Следовательно, было заранее условлено, что литературный портрет Осипа Мандельштама должен строиться на утаивании целых пластов его пестрой и бурной жизни. Я не могла принять эту систему строго подобранных умолчаний. Между тем одностороннее освещение личности Осипа Эмильевича повлекло за собой ряд искажений. В «Листках» встречаются эпизоды, в которых пресловутый «нас возвышающий обман» превращается в самую вульгарную неправду. Настало время, когда все эти темные места можно и нужно высветить.
Прямые ошибки в «Листках»Ахматова пишет: «Мой сын говорит, что ему во время следствия читали показания Осипа Эмильевича о нем и обо мне и что они были безупречны. Многие ли наши современники могут сказать это о себе?»
Ничего, кроме недоумения, эти слова Анны Андреевны вызвать не могут. Разве она забыла, как Надя вернулась со свиданья на Лубянке с Осипом и объявила в отчаянии, обращаясь ко мне: «Эмма, Ося вас назвал…» Тут же выяснилось, что Мандельштам назвал остальных 9 или 11 человек, которым он читал свою сатиру на Сталина, за которую и был арестован. Среди них он назвал и саму Ахматову, и ее сына Льва Гумилева. Теперь (девяностые годы) мы уже располагаем документальным подтверждением этого события. Имею в виду публикации судебного дела Мандельштама в № 1 «Огонька» за 1991 год и в «Известиях» за 1992 год, №№ 121—125. Правда, напечатаны только выдержки из следственного дела, но чем бы они ни были дополнены при исчерпывающей публикации, никто не сможет назвать безупречными показания Мандельштама об Ахматовой и Льве Гумилеве. Напомню еще раз, как воспроизвел Осип Эмильевич реакцию Левы на выслушанные им стихи: «…одобрил вещь неопределенно-эмоциональным восклицанием, вроде “здорово”, но его оценка сливалась с оценкой его матери Анны Ахматовой, в присутствии которой эта вещь была ему зачитана». Как же отнеслась Анна Андреевна к этой сатире? По словам протокола, она указала «на монументально-лубочный и вырубленный характер этой вещи». Какие благородные показания Мандельштама могли предъявить Леве на следствии в 1949—1950 годах — непонятно. Во всяком случае, Особым совещанием и Генеральным прокурором СССР они были поняты однозначно: «Факты антисоветской деятельности Гумилева, изложенные в его показаниях, подтверждаются в показаниях Пунина, Борина, Михаева, Мандельштама и Шумовского». Ясно, что Лева не мог назвать поведение Мандельштама на Лубянке безупречным. Только покривив душой, смогла Анна Андреевна так возвысить образ Мандельштама в его положении подследственного арестанта. Пусть все это было «ложью во спасение» — во спасение чести большого поэта, но, сбившись с пути однажды, трудно уже было Ахматовой вернуться на прямую дорогу.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});