Эмма Герштейн - Мемуары
30-е—50-е 1997
Надежда Яковлевна
Когда Николай Иванович Харджиев жил один на Кропоткинской улице, я часто его навещала. Однажды, по ходу разговора, он припомнил любопытные слова Ахматовой о поэзии Мандельштама: «…представьте себе, я больше всего люблю и не ранние, и не поздние его стихи, а какие-то средние…» Даже позу и тон Ахматовой он тогда еще помнил: «Она лежала на диване и, повернув голову, почему-то медленно выговаривала каждое слово». Манеру Анны Андреевны говорить медлительно, с паузами я хорошо знала. Это бывало в тех случаях, когда у нее созревала новая мысль.
Под «средними» она, очевидно, подразумевала московские стихи О. Мандельштама тридцатых годов. В то время она часто повторяла жалостно: «…Я трамвайная вишенка страшной поры / И не знаю, зачем я живу…» (строки из стихотворения Мандельштама 1931 года «Нет, не спрятаться мне от великой муры…»). И еще она любила цитировать строфу из его стихов 1935 года, посвященных памяти О. А. Ваксель: «И твердые ласточки круглых бровей / Из гроба ко мне прилетели / Сказать, что они отлежались в своей / Холодной стокгольмской постели».
Спору нет: «московские стихи» О. Мандельштама выглядят беднее, чем философские из «Камня», насыщенные удивленным прислушиванием к мирозданию, к соседствующей природе и к себе. Они уступают также торжественным стихам начала двадцатых годов, с их напряженным вживанием в глобальный исторический смысл больного времени. Стихи «тридцатых» могут также показаться простоватыми рядом с многоцветным орнаментом, сотканным из скрытых ассоциаций и реминисценций в полнозвучных воронежских стихах. Тех самых, о которых Корней Иванович Чуковский, возражая мне, сказал как-то в Переделкине: «…не чудные, а чудные».
Реплика Чуковского заставляет вспомнить отзыв Блока о выступлении Мандельштама в петроградском Клубе поэтов в 1919 году: «Его стихи возникают из снов — очень своеобразных, лежащих в областях искусства только». Известно также осторожное отношение к поэзии Мандельштама Виктора Борисовича Шкловского: «Он пишет стихи на людях. Читает строку за строкой днями. Стихи рождаются тяжелыми. Каждая строка отдельно». Это наблюдение содержится в «Сентиментальном путешествии» Шкловского, по времени совпадающем с отзывом Блока. Но уже в тридцатых годах, когда Виктор Борисович и Осип Эмильевич часто встречались для беседы «во весь ум», Шкловский написал литературный портрет Мандельштама в форме личного письма к нему. Я читала тогда же эту неожиданную эпистолу из подъезда в подъезд Нащокинского. По существу, в оценке поэзии Мандельштама она сходилась с давнишним отзывом Блока. Об этом можно судить по запомнившейся мне афористичной фразе Шкловского: «Вы — заставленный».
Для Ахматовой в стихах большого поэта важнее всего было услышать живой человеческий голос и индивидуальную интонацию, которую она называла новой гармонией. В творчестве Мандельштама тридцатых годов явственно проступает прямой автобиографический элемент. Это как бы наглядно подтверждает его же слова о том, что стихи пишутся под влиянием потрясения — радостью или горем, все равно. Об этом есть запись Ахматовой в ее отрывочных воспоминаниях о Мандельштаме.
Из поздних стихотворений Мандельштама Ахматова выделяла лишь одно — «Еще не умер ты, еще ты не один…». Следуя своей манере, она часто скандировала полюбившиеся ей два стиха оттуда: «…И беден тот, кто сам полуживой / У тени милостыню просит». Однако личная, а не философская тема жизни и смерти звучала не менее сильно и в других стихах Осипа Эмильевича — «каких-то средних». О них-то я и хочу поразмыслить. Стремлюсь подойти ближе не к принципам его поэтики и не к движению его мысли — об этом уже много существенного и значительного сказано современными филологами, а к тому, что терзало и томило его в те дни. Чтобы проникнуть в эту заповедную область, мне придется брать высокие барьеры: преодолевать влияние таких вещей, как «Листки из дневника» Анны Ахматовой, «Воспоминания» Надежды Мандельштам, ее же «Вторую книгу» и дополнительную «Книгу третью», составленную Н.А.Струве. В этом деле мне помогут мои собственные наблюдения — ведь я была рядом с Мандельштамами именно в эти годы (1928—1937).
«Листки из дневника»После посмертной реабилитации Осипа Эмильевича в 1956 году Анна Ахматова написала стихотворение «Я над ними склонюсь, как над чашей…». Непосредственным поводом к нему послужило рассматривание рукописей Мандельштама, наконец-то извлеченных Надей из своих тайников. Но это лучшее из лучших стихотворений Ахматовой не могло быть напечатанным целиком еще долгие годы. Даже в издании «Библиотеки поэта» (1976) в основном тексте были помещены только две строфы, остальные мы находим в отделе вариантов в качестве «другой редакции». Теперь (90-е годы) оно печатается уже целиком, я напомню текст этого стихотворения в его единственной полной редакции:
О. Мандельштаму
Я над ними склонюсь, как над чашей,В них заветных заметок не счесть —Окровавленной юности нашейЭта черная нежная весть.
Тем же воздухом, так же над безднойЯ дышала когда-то в ночи,В той ночи, и пустой и железной,Где напрасно зови и кричи.
О, как пряно дыханье гвоздики,Мне когда-то приснившейся там,Это кружатся Эвридики,Бык Европу везет по волнам.
Это наши проносятся тениНад Невой, над Невой, над Невой,Это плещет Нева о ступени,Это пропуск в бессмертие твой.
Это ключики от квартиры,О которой теперь ни гу-гу.Это голос таинственной лирыНа загробном гостящем лугу.
1957
«Легальными» двумя строфами (3-й и 4-й) Анна Андреевна открыла первоначальную редакцию «Листков из дневника», задуманных как проза о Мандельштаме. Но органического единства не получилось. Свое понимание судьбы поэта — соратника и друга — Ахматова выразила только в посвященном ему стихотворении.
В начале «Листков» со свойственным ей лаконизмом Ахматова чертит образ поэта отдельными штрихами. Очень важно, например, ее суждение о характере памяти Мандельштама: «Он вспоминать не умел, вернее, это был у него какой-то иной процесс, названье которому сейчас не подберу, но который несомненно близок к творчеству». Мы узнаём, что он был «блестящим собеседником — учтив, находчив и разнообразен». Говорил о стихах «ослепительно, но пристрастно и иногда бывал чудовищно несправедлив, например, к Блоку». Вместе с тем «хорошо знал и помнил чужие стихи, часто влюблялся в отдельные строчки». Только в передаче Ахматовой мы могли услышать признание Мандельштама, что он «так долго думал о Пастернаке, что даже устал», или решительное о Марине — «я — антицветаевец». Именно от Ахматовой мы услышали авторитетное суждение о том, каким «огромным событием» была для Мандельштама революция, которую он встретил «вполне сложившимся и уже, хотя и в узком кругу, но известным поэтом».
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});