Арон Гуревич - Арон Гуревич История историка
Никакого продвижения этого вопроса не происходило в течение двух лет, и все разговоры на уровне ректора, проректора, декана абсолютно ничего не давали. Но в это время, в 1986 и в начале 1987 года, ситуация стала меняться, новые люди оказались во главе государственных и партийных органов, первым секретарем МК партии стал Б. Н. Ельцин. То было врем» его «Sturm und Drang»‘a, когда он «громил штабы», то есть снимал с работы одного за другим первых секретарей московских райкомов партии, что не могло не породить напряженности и в конечном итоге привело к тому, что Ельцин, личный противник Горбачева, был со своего поста удален. Но в этот период, когда Ельцин был во главе Московской партийной организации, я обратился с письмом в МГК с жалобой на руководство Московского университета, без всяких оснований мешавшего трудоустройству Лены.
Наконец, я посетил декана филологического факультета МГУ профессора Волкова и услышал от него, что возможностей никаких нет, ставок нет; это был явный отказ. Тогда я сделал, как говорится, ход конем. Я сказал: «Профессор Волков, я уже обратился с жалобой на руководство МГУ в МК партии. Моим заявлением уже занимаются, и я полагаю, что в ближайшие дни у меня состоится встреча с кем‑то из руководителей отдела, ведающего высшими учебными заведениями. Все, что я собираюсь им сказать, — это то, что во главе университета и филологического факультета стоят антисемиты. И я прошу вас учесть то, что я сейчас сказал». Он растерялся. Дня через три после моего заявления была созвана штатная комиссия, которая должна была решить этот вопрос, и Лена была зачислена на кафедру.
Как вы понимаете, эта сказка скоро сказывается, но дело делается медленно, и трепка нервов в связи с этим была велика.
Что меня особенно поразило? Не просто отсутствие возможности для Лены куда бы то ни было устроиться, помимо получения этой вакансии в МГУ, но то, что в судьбе моей дочери копировалось происходившее со мной — не в университете, а в Академии наук — несколько десятков лет тому назад. То же самое глухое, труднопреодолимое препятствие. Преодолеть его в конечном итоге удалось. Но почему отказывали способному человеку, перспективному, нужному кафедре? Ведь она должна была читать те курсы по истории скандинавских языков, которые на кафедре длительное время не читались как раз потому, что не было специалиста. Почему нужно было поднимать всю эту возню, бороться, тратить нервы, чтобы добиться того, что при отсутствии так называемого «5–го пункта» решилось бы быстро и без особых затруднений?
Память опять занесла меня в совсем другой период, но такие ее причуды неизбежны и входят в ее природу. Напомню, что выше речь шла о моем зачислении в аспирантуру весной 1947 года. Я стал аспирантом Е. А. Косминского.
«История историка» (1973 год):
«Проблематика, меня интересовавшая, — генезис феодализма, дофеодальные отношения у германцев — это проблематика Неусыхина, а не Косминского. Между тем, я, будучи учеником Неусыхина, оставался аспирантом Косминского, и не только в силу внешних обстоятельств, но и потому, конечно, что этот ученый, масштабы которого я не мог не сознавать, мне импонировал.
Еще студентом последнего курса я был поставлен перед выбором: писать дипломную работу у Косминского или у Неусыхина, и решился писать ее у первого. А. И. не был этим доволен и затем до конца своих дней нет — нет да напоминал мне, что я — ученик Косминского, а не его. Это неверно: я, конечно, был учеником и Косминского, и Неусыхина, и в определенном смысле больше — Неусыхина. Уже этот факт — то, что я был учеником обоих, оставлявший Евгения Алексеевича индифферентным, создавал некоторую напряженность в отношениях (в основе своей добрых) между А. И. и мною».
* * *В последние годы я познакомился с мемуарами некоторых зарубежных медиевистов — Э. Леруа Ладюри, Ж. Дюби, Ж. Ле Гоффа и других. В конце 80–х годов в Париже был издан сборник «Этюды по ego — истории», в котором выступила целая группа французских историков, и каждый рассказывал о своем пути в науке. Это в высшей степени поучительное чтение: вы узнаете, как человек развивался, в какой научной и общественной среде он подвизался и как это отразилось на его творчестве.
Но я обратил внимание на то, что никаких особых трудностей в жизни этих историков, если верить тому, что они пишут, не было. Они продвигались от одного свершения к другому и так якобы без сучка и задоринки просуществовали всю свою жизнь. Единственный, кто написал по — другому — Э. Леруа Ладюри, наверное потому, что он задиристый человек. Он сообщил, каким был убежденным коммунистом в начале своей деятельности, а после того, как услышал по радио о событиях в Венгрии, о том, что советские танки вошли в Будапешт, вышел из коммунистической партии Франции, громко хлопнув дверью, и стал столь же активным антикоммунистом. У всех же остальных мемуаристов все было как будто более или менее благополучно. Почему они так написали, я не берусь судить и никогда их об этом не спрашивал. Но не подлежит сомнению, что они дали картину только одной стороны своей жизни. Ведь если ты живешь долгую жизнь, то в ней всякое бывает, и пути, усыпанного лишь розами, ни у кого не получается.
Ф. Бродель в своей статье мемуарного характера лишь одной- двумя фразами дал понять, что «Анналы», в редколлегии которых он доминировал после смерти Февра, теперь, около 1970 года, когда в ней возобладали представители нового поколения, — уже не прежние «Анналы». И это все. Люди, которые работали вместе с ним, отделываются туманными намеками на противоречия, которых никто, кроме причастных к секретам редакции, понять не смог бы. Между тем я знаю из первых рук, что Бродель однажды вызвал к себе одного из молодых сотрудников журнала и сказал: «Этих ребят — Леруа Ладюри и Ле Гоффа — надо выгнать из редколлегии». Слава Богу, этого не произошло, но, несомненно, какой‑то конфликт назревал. Об этом в мемуарах ничего нет.
Трудно вообразить, будто у всех французских историков того времени была счастливая жизнь. Пример Марка Блока говорит о противоположном, и только ныне приоткрывается завеса над отношениями двух друзей — Блока и Февра, далекими от безоблачности не только в годы немецкой оккупации, но еще и в 30–е годы. Но в целом из мемуаров зарубежных коллег невозможно извлечь представление о том, из чего складывается повседневная жизнь ученых, и обнаружить ситуации, в которых возникают неизбежные в университетской или академической среде противоречия. Между тем Пьер Бурдьё предпринял своеобразное «этнологическое» исследование этой среды, вскрывая заложенные в ней механизмы «внутривидовой» борьбы за существование.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});