Белые тени - Доминик Фортье
У этих цветов было нечто общее: все они дневные, так что цветочными часами Линнея можно было пользоваться лишь половину суток. А как быть ночью?
~
Чем измеряется жизнь? Как ее взвесить или где те небесные весы, о которых говорится в Святом Писании?
Что принимается в расчет: рожденные на свет дети, написанные и опубликованные книги? А может, испеченные пироги или связанные носки? Или погубленные, обретенные и спасенные души? Или страны, в которых вы побывали, земли, которые исследовали? Может, вызванные пожары — или, наоборот, потушенные? Написанные, полученные, так и не посланные письма? Несколько выгравированных на обелиске слов? Воспоминания, оставшиеся в памяти живых (но когда эти живые тоже, в свою очередь, попадут в царство мертвых, воспоминания о воспоминаниях исчезнут)? Построенные дома, заработанные, потраченные, пожертвованные деньги? Благие дела, оказанные услуги? Подобранные кошки? Спасенные птенцы? Разбитые и склеенные тарелки? Полученные награды, приколотые медали, занятые должности? Прочитанные, подаренные, придуманные, никогда не опубликованные книги? Выращенные цветы, посаженные деревья, собранные плоды?
А что, если бы Лавиния, не довольствуясь сожженными письмами Эмили, предала бы огню и ее стихи? Может ли жизнь измеряться стихами, как александрийский стих измеряется стопами?
Милисента спускается на цыпочках, стараясь не привлекать внимания. Она хочет сделать маме сюрприз: сама заплела косички на ночь, аккуратно и старательно вытягивала три прядки волос, как можно туже переплетая их, пока они не стали упругими, крепкими и блестящими, как леденцы, потом выбрала самую красивую ленточку, вплела ее в кончики, чтобы получились тугие сиреневые бантики. Мейбел редко работает допоздна, но через несколько дней ей нужно будет показать господину Хиггинсону первый вариант подборки текстов, она возбуждена и встревожена.
Столовая — единственная комната в доме, где по вечерам зажигают лампы. Кажется, будто золотистый свет исходит от стихов, освещая лицо Мейбел, сидящей за столом, заваленным клочками бумаги всех оттенков белого: сливочными, фарфоровыми, алебастровыми, белоснежными, кремовыми, опаловыми, цвета слоновой кости. Некоторые отливают желтым, синим или серым, они самые старые и кажутся такими хрупкими, что вот-вот рассыплются под пальцами. Во всяком случае, Мейбел обращается с ними очень осторожно. Она держит стихотворение перед собой, прищуривается, что-то записывает на отдельном листке бумаги, зачеркивает, снова прищуривается, словно то, что она пытается разобрать, настолько крошечно, что в любой момент может ускользнуть в узенькое оконце.
Милисента подходит еще на несколько шагов.
— Здравствуй, душа моя, — говорит мать, не поднимая головы и отпивает из чашки — она не садится за работу, не поставив рядом маленький чайник, наполненный почти черным напитком, цветочным, сладким, Милисенте так нравится этот аромат, что она мечтала бы о таких духах.
Девочка глубоко вдыхает запах. В столовую входит Дэвид, Мейбел его окликает:
— Посмотри сюда. — Она протягивает ему листок, который как раз сейчас переписывает.
Он садится. Теперь настал его черед щуриться. Он читает вполголоса, не без труда разбирая почерк:
The Grass so little has to do
A sphere of simple Green
With only Butterflies to brood
And bees to entertain[10].
Милисента протягивает руку и берет этот надорванный листок с маленькими заостренными буквами, похожими на птичьи следы.
— Не трогай, — не глядя на девочку, говорит Мейбел и снова обращается к Дэвиду:
— Прочти до конца.
The Grass so little has to do / I wish I were Hay[11].
Он не успевает закончить, как Мейбел протестует:
— Нет, не так.
— Что не так?
— Посмотри, здесь есть а. Она написала I wish I were а Hay.
Он несколько натужно смеется.
— Это ошибка, она так написала по рассеянности. Никто не говорит a hay.
Милисента задумывается. И правда, так не говорят. Но она-то думала, что книги для того и существуют, чтобы писать о том, чего нет. Она берет листок, лежащий к ней ближе всех:
— Здесь все правильно.
Мейбел, похоже, только сейчас осознает, что уже поздно.
— Иди ложись, Милисента, — говорит она, похлопывая девочку по плечу: то ли приласкала, то ли велела уйти.
Милисента могла бы хоть налысо побриться, мать бы не заметила. Наверное, когда-нибудь она так и сделает. В кулачке она сжимает клочок бумаги, словно талисман, поднимается по высокой лестнице с этим маленьким огоньком в руке.
Этим вечером Милисента в комнате не одна, у нее появилась сообщница. Сначала она придумала ее себе, а затем эта сообщница придумала ее. Милисента перечитывает эти несколько слов, написанных Эмили, и перегородки комнаты начинают падать одна за другой, сначала дверь, потом потолок, приподнятый словно крыша кукольного домика, затем летят вниз стены. В комнату вступает ночь с невидимыми звездами и реками. Достаточно одной фразы, чтобы все сдуло, словно порывом ветра: Нет лучше Фрегата — чем Книга —[12].
~
В школе Милисента изучает алгебру и геометрию. Но папа ей объясняет, что в математике есть и другие вещи.
— Ты знала, что числа бесконечны? — спрашивает он.
— Как бесконечны?
— Да, представь себе, счет никогда не кончается. Возьми любое число, самое большое, какое только знаешь, и ты всегда можешь прибавить к нему еще единицу.
Милисента на несколько секунд задумывается, но размышления прерывает Дэвид:
— А знаешь, что еще интереснее?
— Нет.
— Числа бесконечны в обе стороны, от любого самого маленького отрицательного числа ты можешь отнять единицу и никогда не придешь в начало отсчета.
Таким образом можно вычитать без конца, всегда остается что-то, отрицательных чисел становится только больше. Милисенте кажется, что это какой-то трюк, но ей не удается объяснить, что именно ее смущает. А Дэвид продолжает:
— Есть еще кое-что.
Она поднимает на него глаза, наверное, еще какой-нибудь фокус, может, над самым верхом и под самым низом есть и другие бесконечности, вдруг числа закручиваются спиралью или карабкаются по диагонали.
— Есть еще кое-что между числами, — говорит Дэвид. — Представляешь, между единицей и двойкой столько же десятичных знаков, сколько между нулем и бесконечностью.
Милисента с облегчением вздыхает. Эта третья, самая