Ромен Роллан - Жизнь Толстого
«Вера без дела мертва есть», – сказал Христос.
А в чем проявляется деятельность разума? – В любви.
«Любовь есть единственная разумная деятельность человека». Любовь есть «самое разумное, светлое… состояние». Ростку любви «нужно одного – того, чтобы ничто не скрывало от него солнца разума, которое одно возрастает его». Любовь есть истинное, высшее благо, которое разрешает все противоречия жизни и не только уничтожает страх смерти, но влечет человека к жертве своего существования для других: «…и нет иной любви, как той, чтобы положить душу свою за други своя. Любовь – только тогда любовь, когда она есть жертва собой». «Возможность истинной любви начинается только тогда, когда человек понял, что нет для него блага его животной личности. Только тогда все соки жизни переходят в один облагороженный черенок истинной любви, разрастающийся уже всеми силами ствола дичка животной личности».[131]
Толстой слился с этой верой не как иссохший ручей, теряющийся в песках, а как мощный поток; он отдал ей всю бурную силу, скопленную на протяжении богатырски могучей жизни. Этого не могли не увидеть его современники.
Страстная вера Толстого, стремившаяся соединить разум и любовь, нашла свое наиболее высокое выражение в известном ответе святейшему синоду, отлучившему его от церкви.[132]
«…Верю в бога, которого понимаю, как дух, как любовь, как начало всего. Верю в то, что он во мне и я в нем. Верю в то, что воля бога яснее, понятнее всего выражена в учении человека Христа, которого понимать богом и которому молиться считаю величайшим кощунством. Верю в то, что истинное благо человека – в исполнении воли бога, воля же его в том, чтобы люди любили друг друга и вследствие этого поступали бы с другими так, как они хотят, чтобы поступали с ними, как и сказано в евангелии, что в этом весь закон и пророки. Верю в то, что смысл жизни каждого отдельного человека поэтому только в увеличении в себе любви; что это увеличение любви ведет отдельного человека в жизни этой ко все большему и большему благу, дает после смерти тем большее благо, чем больше будет в человеке любви, и вместе с тем и более всего другого содействует установлению в мире царства божия, т. е. такого строя жизни, при котором царствующие теперь раздор, обман и насилие будут заменены свободным согласием, правдой и братской любовью людей между собою. Верю, что для преуспеяния в любви есть одно только средство: молитва – не молитва общественная в храмах, прямо запрещенная Христом (Матф. VI, 5 – 13), а молитва, образец которой дан нам Христом, – уединенная, состоящая в восстановлении и укреплении в своем сознании смысла своей жизни и своей зависимости только от воли бога».
«…Жизнь вечную и возмездие здесь и везде, теперь и всегда, признаю до такой степени, что, стоя по своим годам на краю гроба, часто должен делать усилия, чтобы не желать плотской смерти, т. е. рождения к новой жизни…»
Он думал, что причалил, наконец, к тихой пристани, нашел приют отдохновения для своей мятежной души. На самом же деле это было только преддверием новой его деятельности.
Зиму 1882 г. Толстой проводит в Москве (повинуясь семейному долгу, он последовал туда за домашними),[133] где решает принять участие во всеобщей переписи населения. Впервые он столкнулся так близко с нищетой больших городов. Впечатление было ужасающим. Вечером того дня, когда он впервые лично обнаружил эту скрытую язву цивилизации, он рассказывал своему другу обо всем виденном и при этом начал «кричать, плакать, потрясать кулаками».
«Оказалось, что я, сам не замечая того, со слезами в голосе кричал и махал руками на своего приятеля».[134]
Он опять впал, на несколько месяцев, в страшное отчаяние. Графиня Толстая пишет ему 3 марта 1882 г.:
«Ты говорил: «от безверия повеситься хотел!» А теперь? Ведь ты не без веры живешь, отчего же ты несчастлив?»
Он был несчастлив оттого, что вера его не была ханжеской и самодовольной верой фарисея, оттого, что он не замкнулся в эгоизме мыслителя-мистика, слишком занятого своим собственным спасением, чтобы думать о спасении других,[135] оттого, что он был преисполнен любви, оттого, что не мог забыть о тех несчастных, которых сам видел, и в доброте своего горячего сердца полагал, что и сам он ответствен за их страдания и унижения: ведь они жертвы той самой цивилизации, привилегиями которой он пользовался, того чудовищного идола, во имя которого каста избранных приносила в жертву миллионы людей. Пользоваться благами, добытыми ценой преступления, равносильно участию в нем. И его совесть уже не знала покоя, пока он не взялся за разоблачение этих преступлений.
«Так что же нам делать?» (1884–1886 гг.) указывает на второй кризис, еще более трагичный, чем первый, и чреватый более серьезными последствиями. Что значили религиозные терзания, снедавшие Толстого, рядом с этим океаном человеческого горя, горя истинного, а не возникшего в воображении праздного человека, которому просто наскучила жизнь! Горе это нельзя не видеть. А увидев, нельзя не стремиться искоренить любой ценой. Но, увы, возможно ли это?
Великолепный портрет писателя (я не могу смотреть на него без волнения[136]) передает всю меру выстраданного тогда Толстым. Он сидит лицом к зрителю в русской рубахе, скрестив на груди руки. Вид у него подавленный. Волосы еще черные, усы с проседью, а длинная борода и бакенбарды совсем седые. Две глубокие морщины пересекают прекрасный высокий лоб. Вы смотрите на его широкий, как у большого породистого пса, нос, и огромная доброта читается в этом лице и особенно в глазах, которые смотрят на вас так честно, ясно, печально, словно он видит вас насквозь! Он жалеет вас и в то же время взывает к вам. Щеки ввалились, на лице ясно видны следы страдания, крупные морщины залегли вокруг глаз. Этот человек плакал. Но он тверд и готов к битве.
Бесстрашие его логики покоряет.
«Меня всегда удивляют часто повторяемые слова: да, это так по теории, но на практике-то как? Точно как будто теория – это какие-то хорошие слова, нужные для разговора, но не для того, чтобы вся практика, т. е. вся деятельность, неизбежно основывалась на ней… если я понял то дело, о котором думал, то я и не могу делать это дело иначе, как я его понял».[137]
Он начинает с того, что с фотографической точностью описывает нищету, которую наблюдал в Москве, посещая кварталы, где ютятся бедняки, и ночлежные дома.[138] И видит, что заблуждался раньше, что не деньгами можно спасти этих несчастных, на которых лежит каинова печать больших городов. Тогда он смело принимается за поиски источников зла. И звено за звеном разворачивается перед ним ужасающая цепь виновности. Сначала богачи и проклятая зараза их роскоши, которая привлекает и развращает.[139] Всеобщий соблазн праздной жизни. И, наконец, государство, – эта все убивающая машина, придуманная насильниками, чтобы грабить и порабощать человечество. Церковь – его союзница; наука и искусство – соучастники… Как бороться со всеми этими полчищами зла? Прежде всего отказываясь присоединиться к ним. Отказываясь принимать участие в эксплуатации людей. Отказываясь от денег и земельной собственности,[140] ни в чем не помогая этому государству.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});