Тамара Петкевич - Жизнь - сапожок непарный : Воспоминания
После Нового года, 2 января, я снова передала на Шпалерной для папы тридцать рублей. А когда мы с семьей П. встретились там еще через месяц, удивились поредевшей очереди.
— Моего отправили в этап, — повторяли многие, один за другим отходя от окошечка.
Словарь пополнялся. Возникавшие словосочетания «судила тройка», «отправили в этап» были исполнены непонятного и пугающего смысла.
В открытое окошечко и мне ответили: «Петкевич? Отправлен этапом». То же сказали Эрику. Этап? Дальняя дорога? Куда? И на сколько? Возникли измученные папины глаза. Его выводили через эти ворота? Ночью? Гнали в машину, потом в вагон? И в какую нереальную даль везли теперь из Ленинграда?
Провожая меня до трамвая, Эрик сказал, что написал мне письмо, но просит прочесть его дома. «Нехорошо, что в такое время, в пору такой трагедии я говорю вам это, — было написано там. — Но мы не знаем, что с нами будет завтра. Может, и вас, и нас сошлют. Вас в одну сторону, а нас — в другую. Я не могу без вас жить. Я вас люблю».
Издалека пришлось бежать моему сознанию к смыслу написанного. Я ничего подобного не чувствовала. И в помине не было похожего, ответного. Письмо как-то все осложняло, казалось придуманным. Я не поверила тому, что прочла. Отвечать не стала. Эрик позвонил по телефону. Сказал, что понимает, как меня стеснило признание, и просил считать, что его не было: «Мы должны остаться друзьями».
Снова надо было идти в справочное Большого дома. Только там могли сказать, на сколько отца осудила «тройка» и куда отправили.
Уже обвыкшаяся, притершаяся к обстановке справочного зала, я стала замечать здесь каждого в отдельности. Никогда я больше не встречала вместе такой бездны прекрасных женщин. Вольготно было бы здесь художнику в выборе красивых осанок и лиц, но веками накопленная прелесть, достоинство были помечены страданием и мукой.
Такие женщины не бились в истерике. Они даже туда приходили строго и элегантно одетыми и причесанными. Их потрясенные умы владели искусством оценивать ход вещей пронзительно ясно и точно.
Одна пленительно красивая, поразившая мое воображение женщина обратилась ко мне:
— Кто у вас, дитя мое?
— Папа.
— Отец? А у меня муж.
Она так песенно произнесла слово «му-уж», что, казалось, разом открыла, как прекрасна бывает любовь и ее тайна. Расспрашивала меня о семье. Рассказывала о себе. И я не заметила, как и почему так легко стала с ней откровенна. Я говорила ей то, чем ни с кем до сих пор не делилась, сказала ей даже, что не прощу тех, кто отвернулся от нас с мамой в день отъезда из Жихарева, как и тех, кто голосовал за мое исключение из комсомола. Она слушала меня и, не выразив ни согласия, ни одобрения, мягко и печально резюмировала:
— Запомните, дитя мое, вот что: никогда не надо торопиться делать выводы.
Может, не словами был оттиснут смысл этого совета, а интонацией мудрости, но он остался со мной навсегда. И не однажды пригодился мне в жизни совет прекрасной, задумчивой дамы. Красота ее лица, продолговатые серо-голубые глаза, волосы, собранные в пучок, изысканность речи и этот совет живут во мне как память об исчезнувшей человеческой культуре. Там в беседах завещали и дарили столь нестандартные советы, что многие из них осмысливались значительно позже и служили вечно…
— Меня, конечно, сошлют, но вы такая юная. Дай Бог, чтоб вас оставили! — сказала она на прощание.
— Моя знакомая, — донеслось откуда-то сбоку, — красивая очень женщина, глаз не отвести, и смелая необыкновенно, дошла, представьте себе, до прокурора. Диван у него стоит в кабинете для просительниц. Ну и заверил, что мужа освободит Обещанного, конечно, не выполнил. А теперь сам загремел.
Иные, застигнутые врасплох чувствами люди, избывая здесь горе, все еще сохраняли осколки наивной веры в «гарантии». Многие пытались отыскать логику, назвать ошибкой свой случай. Но кто-то горьким скептическим замечанием обрывал эти попытки:
— Господи, да неужели вы не понимаете, что все это обдуманно, что делается специально, чтобы уничтожить интеллигентных людей?
Мне, семнадцатилетней, еще невозможно было поверить ни в правдивость рассказов о прокуроре и прорвавшейся к нему на прием красивой женщине, ни в прозорливость догадок об умышленности репрессий.
Очередь моя подошла. Как всегда перед справочным окошком, перехватило горло, и я не сразу смогла выговорить папину фамилию.
— Десять лет, Магадан, — ответили мне. — Без права переписки.
Так порешила «тройка».
Всю дорогу меня не покидала мысль, что маму известие о десяти годах и Магадане сразит. Я решила сказать ей не все сразу, но, увидев мамины глаза, смотревшие прямо в душу, ответила как есть. С того момента между нами установился взрослый язык правды во всем.
Позже кто-то надоумил сходить еще раз в справочное Большого дома. Когда этап доходит до места, говорили, там дают более точный адрес.
Тот, последний визит в Большой дом был отмечен одним острым, пронзительным впечатлением. Это случилось вдруг, ровный, приглушенный шум голосов сник. Изнутри зала накатила тишина. Все смолкло внезапно и тревожно. Как и многие, я не сразу поняла, где и что произошло. Появившись из боковых дверей, пробиваясь, прорезая толпу, гуськом шли с котомками в руках мужчины с обритыми головами. Их было человек двенадцать-пятнадцать. Кто они? Куда шли? Но инстинкт плотной толпы мгновенно организовал им коридор.
Первый из идущих внезапно остановился и захлебывающимся голосом выкрикнул женскому скопищу:
— Матери! Жены! Дочери! Слушайте нас! Хлопочите! Вы здесь не напрасно! Пишите всюду! Видите, мы первые из тех, кого выпустили благодаря вашим хлопотам! Женщины, родные, добивайтесь правды! Боритесь!
Боже, что тут началось! Освобождают!!! Все взорвалось. Справочное бюро НКВД превратилось в шумное воспаленное поле. Всхлипы рыданий, возгласы и лавина вопросов:
— Откуда вы? С этапа? Из тюрьмы? Сколько отсидели? Кормят как? Скольких выпустили?
И облегчение: ну, конечно же, этого и надо было ждать! А вы говорили! Дурной сон прошел! Недоразумению конец! Выпускают!
Администрация Большого дома уже наводила порядок, мужчин подгоняли, а женщины еще наперебой цеплялись за них вопросами. Царило ликование. Возрожденная вера взвинтила нервы, опьянила. Верить хотелось зримому, услышанному, а не тому, что было уже Судьбой и не поддавалось пониманию.
Не все предались ажиотажу. Нет. Многие тут же поостыли. И даже я, несмотря на начавшийся пляс воображения, ощутила в себе раздвоенность. Домой я, тем не менее, мчалась с вестью: «Видела, выпускают!»