На карнавале истории - Леонид Иванович Плющ
Сейчас, по истечении трех с половиной лет, я могу с уверенностью сказать: мой разговор, «диалог» с государством не состоялся и состояться не может, ибо у государства на все один ответ: я посылаю жалобы, заявления, прошения, документы во все мыслимые советские инстанции — от районного суда и до ЦК — Леонида Ивановича «лечат»; в защиту мужа выступают международные организации, пресса, общественное мнение Запада — Леонида Ивановича… «лечат».
В КГБ прямо, а потом по каким-то таинственным каналам, идущим от них ко мне, предлагают помолчать, успокоиться, и тогда, по их словам, все решится к обоюдному удовольствию — Леонида Ивановича все равно, даже во время этих переговоров со мной, «лечат», увеличивают дозы, ограничивается время свиданий, не выдаются книги, письма. У такой эскалации есть свой предел, дозы они могут повышать, но Леонид Иванович не в силах переносить их.
Я хочу сказать, что того Леонида Ивановича Плюща, «математика Плюща», как называют его в передачах западных радиостанций, о котором написали книги и статьи, чьи письма и работы опубликованы, того Леонида Ивановича, которого знала я, дети его, родные, близкие, друзья, — такого Леонида Ивановича больше не существует. Есть доведенный до предела мучений, теряющий память, способность к чтению, письму, размышлению, бесконечно больной, уставший человек.
И те, кто непосредственно, своими руками убивает его, знают об этом, знают, что совершают преступление. Если раньше мне казалось, что я имею дело с послушными чиновниками, которых и обвинять-то по-настоящему нельзя, ибо они «не ведают, что творят», то теперь я убеждена в обратном: ведают — и творят. «Ведают» все: от врачей Института Сербского, на пытку безумием пославших заведомо психически здорового человека, до начальника охраны, который приказал часовому с автоматом в руках закрыть глазок в двери, чтобы наш близкий друг, приехавший со мной в Днепропетровск, не увидел, что они с ним сделали.
… Мое положение мучительно, дети издерганы, они живут в постоянном напряжении и страхе за меня. Возвращаясь домой, я всегда вижу бледные, настороженные лица своих сыновей: они боятся, что наступит день, когда и я исчезну, как отец. Круг знакомых редеет. Мы — отверженные, «меченые», общаться со мной в наших условиях — значит проявлять мужество, на которое способны немногие. Вокруг — обычная, нормальная жизнь со своими радостями и заботами, жизнь, из которой мы исключены, вычеркнуты, ибо нет для моих сограждан ничего страшнее, чем печать «политической неблагонадежности», которую ставит КГБ.
Чего я хочу от государства, в котором живу? От общества, в котором выросла и воспитывалась? Милосердия. Но почему я должна просить о милосердии? В милосердии не отказывали и преступникам, вина которых доказана и признана, и потому остается уповать только на милосердие.
Но кто преступник? В чем преступление? Преступление — мыслить, быть самим собой, жить в согласии с совестью, подчиняясь нравственному долгу, а не навязанным правилам благонравного поведения?
Я отдаю себе отчет в том, что в мире существуют проблемы первостепенной важности, что мы живем в трагическую эпоху, когда угроза всеобщей гибели отодвигает на второй план трагедии индивидуальных судеб. И все же я уверена в том, что в данном случае речь идет не столько об отдельном человеке, сколько о самой сути человеческого бытия, о таких его принципах, нарушение которых ставит под сомнение саму нашу способность сопротивляться злу и смерти.
Нет «дела Плюща» — есть дело человеческой свободы, человеческого достоинства.
Если мир привыкнет к преследованию свободной и независимой мысли, к аморальности и полной безнаказанности поступков, совершаемых государством, ответственным за судьбу всего человечества, чего мы должны ждать от будущего? На что надеяться? На какое «завтра» мы обрекаем своих детей?
Думайте не о нас — думайте о себе: мое страшное «сегодня» может стать таким же «завтра» для огромного множества людей, если опустятся руки, если хоть на миг покажется, что усилия спасти разум и совесть безрезультатны.
Леонид Иванович хотел немногого: жить в своей стране, приносить ей пользу как творческая, то есть свободная личность. Его отправили в сумасшедший дом. Я приложила все усилия, чтобы доказать его нормальность, абсолютную психическую полноценность, душевное здоровье.
Нелепая затея: ведь те, кто наказывал его безумием, не хуже меня знали, что он психически здоров. Я хотела видеть ошибку там, где было преднамеренное преступление.
А теперь я говорю: да, он болен. Болен страшно, его нужно спасать уже от худшего, чем болезнь, от смерти.
В своей стране мне больше надеяться не на что. Теперь все мои усилия сводятся к тому, чтобы у меня приняли документы на эмиграцию соответствующие организации. Но у соответствующих организаций непробиваемая логика: документы они принять не могут, пока муж находится на излечении. Учреждение, в котором его «лечат», числится по тому же ведомству (МВД), что и учреждение, видающее делами эмиграции. И по мнению этого медзаведения, состоящего при МВД, «лечение» Леонида Ивановича должно быть продолжено.
КГБ, МВД — вот круг, по которому я должна ходить без малейшей надежды на выход и просветление.
Я безмерно благодарна всем зарубежным математикам, всем, кто озабочен судьбой Леонида Ивановича. Но я поняла и другое: молчат советские коллеги Леонида Плюща, они глухи к несправедливости так, будто препараты, от которых глохнет Леонид Иванович, оказывают свое влияние и на них. Государство, хорошо зная своих подданных, спокойно выдергивает редких инакомыслящих, как случайные и редкие сорняки выдергивают с хорошо ухоженного и аккуратно подстриженного газона. Но я не хочу, чтобы моего мужа постигла судьба сорняка.
Пусть отдадут мне мужа, больного, каким они сделали его, и пусть разрешат нам всем уехать из этой страны.
Право на эмиграцию — единственное из всех прав, осуществления которого я требую.
Т. Житникова
В конце апреля на свидание поехала сестра Лени. Приехала в ужасе и отчаянии: у него снова рожистое воспаление, нос распух, занимает пол-лица, температура 38,9, Трифтазин прекратили давать на несколько дней, делают уколы пенициллина. Состояние тяжелое. С трудом пришел на свидание: молчит, не разговаривает, ни о чем не спрашивает. Настроение подавленное: не надеется выйти из тюрьмы.
Разговор со мной КГБ опять повело через «посредников»: обещают