Евгений Шварц - Телефонная книжка
К широчайшему, во все здание, подъезду со ступеньками подкатывают два ЗИМа. Генералы в нерусской, чешской или польской, форме не спеша выбираются из первой. Сопровождающие их лица — из второй. Гостиничные служители несут следом за знатными гостями чемоданы. И одновременно возле «Победы» с кубиками по борту, то есть возле такси, ссорятся и кричат цыгане. Двое уже уселись, а двое не дают захлопнуть дверцу. Шофер хохочет. А цыгане орут, как на ярмарке, как будто все, что вокруг, их не касается — ни дурацкая роскошная башня гостиницы, ни сплошной поток машин. Наконец и двое спорщиков забираются в «Победу», подобрав полы пальто, с такими приемами, будто лезут в повозку. И вот нет ни цыган, ни генералов. Светофор пропустил левый поток машин. И несколько из них подкатывает к ступенькам огромного подъезда, и новые гости двинулись вверх к тугим гостиничным дверям.
Городецкий Сергей Митрофанович.[0] По странному совпадению имеет нечто общее с Ленинградской гостиницей — золото, светильники, многозначительные пустые пространства и полное, почти, отсутствие полезной площади. Только уклон более в сторону славянскую, чем азиатскую. Он даже проживает в бывших палатах Годунова — и хоть бы что. Страшная судьба этой семьи его никак не затронула. Его ничем не возьмешь. Жил при царе. И «смутное время» ему не повредило. И в конце тридцатых годов нашел свое место — сочинил заново либретто «Ивана Сусанина», и тысячи людей пели на старый лад новые его слова: «Славься, славься, наш русский народ». Всего только один слог прибавил! Кроме заслуг явных, упорно говорили, что имеются у него и тайные. Когда во время войны Ахматова хворала в Ташкенте брюшным тифом, при ней дежурила неотлучно вдова Мандельштама[1]. И кто‑то донес, что у Ахматовой ночуют без прописки. И народная молва тотчас же обвинила в доносе Городецкого. Верно это или нет, узнают археологи, если будут заниматься сороковыми годами в Ташкенте. Любопытно другое — все без исключения поверили, что так оно и есть. Вот какую славу заработал себе под старость поэт, о котором некогда с настоящим уважением писал Блок. Я его впервые увидел в Сталинабаде.
11 сентябряЛицо хорошо знакомое по карикатурам. Маленькие глазки и крупный красноватый нос. Длинноногий.
Говор чуть шепелявый. Суетливость в приемах. Склонность к поучениям. Во всех областях знания — непреодолим. Сообщил, что на Памире несомненно жило племя славянского происхождения, такие‑то и такие‑то слова, общие с нами, например, «аз» — «я» неопровержимо доказывают это. И Александр Македонский женился на Роксане, славянке. Полагая, что никто не помнит его прошлого и стихи «Сретение царя», он любил намекать, что его всегда травили за патриотизм. А он еще тогда знал и понимал… Малярию лечил собственным способом: «Нужно с силою нажать кулаком на селезенку. И тогда плазмодии оттуда выйдут». Куда выйдут — не пояснял. Говоря о переводах, обнаруживал такую глубину теоретических знаний и такое богатство терминологии, что не только таджикские поэты, но и приезжие только руками разводили. Одна Татьяна Матвеевна Казмичева своим словно сшитым в углах ротиком, пользуясь только серединой губ, вступала с ним в споры — и напрасно. Его нельзя было убедить. Более того, совершенно очевидно — не слышал он никого, кроме себя. Он пребывал в другом измерении, неуязвимый, непробиваемый. Нос главной, изогнутой линией начинался между глазами, свисал к губам. Не слишком приличное, но вполне житейское зрелище. Он любил выпить, любил поесть, многое любил. На одном литературном вечере прочел он такое стихотворение. Передаю содержание. Идет караван верблюдов. Слышится песня. «Мы с тобой, как два лепестка розы. Мы с тобой, как то- то и то‑то, соответственно близкое». Кто это поет? Восьмидесятилетний старик. В какой еще стране восьмидесятилетние старики способны петь подобные песни. И, огласив это произведение, Городецкий уселся, вдохновенный, довольный, не сомневаясь ни на миг, что и все о нем того же мнения. Он глубоко уважал все из него исходящее. Говорил, что на него злятся за оперное его либретто «Иван Сусанин» именно потому, что написано оно с соблюдением всех метрических и музыкальных законов. Несколько раз предупреждал, что вот — вот кончит комедию, написанную грибоедовским стихом, чего до сих пор никто не осмеливался совершать. И наконец, чтение это состоялось. Осенью 44 года у меня в номере.
12 сентябряУ нас в 13–м этаже гостиницы «Москва» — (впрочем, возможно, что произошло все это не осенью 44, а в начале 45, что не меняет дела) прочел Сергей Митрофанович первый акт или полтора акта своей новой пьесы. Это было мучительно. Значит, в самом деле человек, некогда владевший стихом («Стоны, звоны» и т. д.) — мог потерять в суете простой версификаторский навык. После этого встретил я его году в 50, в диетическом магазине. Я остановился у Крыжановских. И купил к обеду фазана. Готового. Городецкий пришел в ужас. Он принялся, с глубокой укоризной глядя на меня, уговаривать отказаться от своей покупки. Лучше взять фазана сырого, и он обучит меня, как его шпиговать салом, обжаривать, тушить. Он перешел со мною через дорогу, делясь кулинарными знаниями, находясь в своем собственном мире, глядя и не глядя на меня своими потусторонними глазками. Он повествовал о том, как, проснувшись на рассвете в палатах Бориса Годунова, отправляется он к приходу такого‑то поезда на такой‑то вокзал, где всегда можно купить у колхозников мясо (тут мы зашли в грузинский магазин, и он поучил меня выбирать вино, смотреть, какого оно розлива). Настоящее черкасское мясо можно купить у колхозников здесь же, на вокзальной площади, — рассказывал Городецкий далее. И тонкий край. И филейную вырезку. («Кто же тебе все это отрубит и взвесит у вокзала?» — спросил я внутренне.) А дома он лично готовил из этого мяса яства, достойные годуновских палат. Он пригласил меня в гости, несмотря на полное ко мне безразличие, нарисовал план, как найти его. По плану понял я, что годуновские палаты были сильно переделаны нынешними жильцами. Во время съезда[2], когда шли мы в Кремль, он сказал укоризненно: «Эта башня называется Кутафья. Не знаете, небось?»
Д
13 сентябряЕсть люди, чаще всего женщины, отдавшие себя целиком данному виду искусства и по — женски понимающие и прощающие его житейскую, для иных — отталкивающую сторону. Они знают — такова жизнь. Сейчас ребенок улыбается, а через миг безобразничает. В искусстве подобные женщины редко играют активную роль. Они вроде нянек, или повивальных бабок, или педагогов, или даже матерей. Не отдельных произведений, а людей. И так как не боги обжигают горшки, ставят спектакли, пишут пьесы, то роль подобных женщин гораздо значительнее, чем может показаться с первого взгляда. Софья Тихоновна Дунина[0] принадлежит именно к этой благороднейшей человеческой породе. Премьера театра, судьба актера, пьесы или автора для нее явление личной ее жизни. Она умна, жива. Всегда заведена, не распущена. Храбра. Владеет языком: говорит, что думает. Одних активно любит и помогает им любовно. Других активно не любит и храбро с ними сражается. Одно у нее не по — женски сильно: чувство справедливости. Все‑таки она целиком отдала себя данному виду искусства — и тут она нелицеприятна. 1944 год. Театр комедии вернулся из Сталинабада в Москву. И показал «Подсвечник» Мюссе[1]. В эвакуации, как выяснилось, меньше требуешь не только от бытовых условий: живешь, где придется, ешь, что дают, — но и от качества работы. Нам казалось в Сталинабаде, что спектакль очень хорош. А в Москве он выглядел убого. Я не сразу это заметил. Спрашиваю у Дуниной в антракте: «Ну, как?» И она отвечает с горечью, но решительно: «Очень плохо! Очень». Она любила и театр, и Акимова, но не было силы, которая могла бы принудить ее покривить душой. Она при необходимости храбро шла на защиту театра, но что плохо, то плохо. Это умение любить людей, понимать, как делается дело, а вместе с тем не забывать самое дело — редкая, не женская черта. Поэтому ее и уважали. Маленькая, темноглазая, решительная. Я мало знал ее личную жизнь. Но как явление — понимал и уважал со всей почтительностью и удивлением.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});