Людмила Гурченко - Аплодисменты
Знаете, дорогие зрители, когда на моем пути встречались добро и милосердие, у меня, как чудо, находился выход из безвыходного положения.
Наверное, из-за невзгод с какого-то времени я стала жить двойной жизнью. Сознательно я это поняла лет в тридцать. Внутри меня постоянно сидел другой человек — трезво и реально соображающий. Я не завидовала тем, у кого это счастливо сплеталось. Во мне это держалось всегда раздельно. Но от этого два человека — внешний и внутренний — только взаимно крепли. Я их и теперь редко соединяю. Вот сейчас мне хорошо — одна, пишу себе, никого не стесняюсь и никого не боюсь.
Потому, когда я встречаю человека и ощущаю, что это человек «мой» — о! — это самый редкий в жизни праздник! «Мой» — это тот человек, который почувствовал, раскусил и принял эту мою двойственность. По-настоящему это всегда понимала только моя мама. Не до конца — несколько близких друзей. Потому так непросто сходиться с людьми. В кино, пожалуй, тоньше всех меня понял режиссер Никита Сергеевич Михалков. Он незаметно раздвинул пестрый эклектичный внешний занавес и стал общаться с тем человеком, что сидел у меня внутри. Тот человек обрадовался, что наконец-то им заинтересовались, взял да и с удовольствием подчинился. И стало так спокойно — нигде ничто не бунтовало. Удивительное добро я ощутила от всех членов семьи Михалковых. Это происходило в самые неожиданные моменты и в ту пору, когда у меня уже была работа, на том этапе, когда — если со стороны — все прекрасно, когда не нуждалась в помощи. Но, как научила жизнь — не только тот друг, что плачет с тобой рядом, если тебе плохо, а и тот, кто радуется и дает, подсказывает то, чего не хватает для полноты ощущения праздника души, профессии. А ведь, в сущности, эти люди мне не близкие, не родственники, просто люди, каких, казалось бы, должно быть много. АН нет!
Что у меня было в запасе до того 1976 года, когда Михалков стал писать для меня по Чехову генеральшу из «Неоконченной пьесы для механического пианино»? Ну опять же «Карнавальная ночь», «Старые стены», «Двадцать дней без войны», «Соломенная шляпка» — далековато от Чехова. Каким же чутьем он тогда уловил, что я могу это играть? Ведь писать на актера — это значит на роль его не пробовать… Чехов для меня внутри был закрыт всегда — так сложилась моя жизнь в профессии. Как этот молодой человек понял, что Тамара Васильевна из «Пяти вечеров» — это есть я сама — только сумей раздвинуть занавес и вывести на свет того, второго человека? Ведь она столько лет ждала Сашеньку, а я столько лет ждала Работы. Ведь ее монолог — иносказательно монолог моей жизни: «Работа, милая, я знала, я знала, что ты придешь, я знала… Знаешь, я здесь хорошо жила, у меня было в жизни много счастья, дай бог каждому, и потом, я никогда не падаю духом, никогда. А теперь будет все иначе…» Разве это не мое? А ведь еще с шестидесятых, еще с «Современника» все это было для меня наглухо закрыто. Да я только после «Сибириады» уверенно почувствовала, что если захочу — буду красивой! Как это сумел внушить мне режиссер? И сейчас я расправила плечи и играю даже то, что мне уже, казалось бы, не по «карману». А зритель — точный барометр — ничего, не протестует… пока. Откуда режиссер «Сибириады» мог понять, что я способна написать книгу? Да у меня в школьных сочинениях учителем было написано: «Сильно сказывается влияние учебника». А чего было стесняться? В то время мы все имели одно мнение. Это теперь пишут сочинения на вольные темы. А тогда возьмешь да и честно спишешь. Лучше и лаконичнее, чем в учебнике, все равно не скажешь. Прибавишь от себя: «мне так кажется», «думаю, что…» или «лично мое мнение» — и все. И главное, ни единой ошибки. А то сморозишь какую-нибудь глупость от себя, вроде: «Печорин был не плохой, но и не хороший человек». — «Садитесь, два». Многие вещи в то время, в середине семидесятых, были еще закрыты для меня. И только уникальные, доброжелательные люди с обостренным сверхчутьем смогли распознать во мне то, что спало, дремало, о чем сама не ведала. И вот я сыграла «Пять вечеров», сыграла так и не сыгранную мною на экране генеральшу в «Механическом пианино», написала «Мое взрослое детство».
Был теплый осенний вечер 1979 года. Никита Михалков пригласил меня на чтение пьесы. В узком кругу знакомых людей свою пьесу читал Сергей Владимирович.
— Пап, я хочу тебе дать прочесть одну рукопись…
— Никит, прошу тебя, без дополнительных нагрузок… Я залился чужими рукописями… у меня э-эт-того чтива… — услышала я в перерыве между актами пьесы.
Пьесу прочли, обговорили. Настроение было веселым, без спадов и глубокомысленных молчанок. У меня на душе было легко и спокойно. Никакого зажима. Никита отошел в угол и стал копаться в стопке белых листов. За километр я бы могла узнать свою истерзанную и измученную рукопись. Всю мою семью с полным правом можно было бы назвать первопечатниками. Взяли напрокат пишущую машинку «Москва» без двух букв. Переругались, перессорились, пока получилось то, что сейчас листает Никита Михалков. Господи, как же бьется сердце, какой позор, зачем я взялась не за свое дело, сейчас будут ухмылочки, незаметная кривизна в уголках губ… Только бы не потерять сознание от жуткого сердцебиения… что там бомбежки, тригонометрия, премьеры и все вместе взятые «моторы»!.. Вот что значит — человек занялся не своим делом.
— Люся, прочти…
— Не могу, нет, Никита, не могу… боюсь, ты сам, лучше ты…
Я вижу, он выбрал главу — «Папа вернулся». Именно с нее 8 августа 1978 года я начала «Мое детство»…
Никита неточно передавал речь моего папы, но реакция сразу была очень веселой и непосредственной. Вокруг все очень доброжелательны. Я не обманываюсь. Это придало мне сил, и я продолжала читать сама. «Еще что-нибудь про-о-чти», — сказал Сергей Владимирович. Я набрала побольше воздуху, рванула подряд три главы «Деревня»… И моя рукопись улетела к добрым людям в журнал «Наш современник». Не знаю, как бы сложилась судьба «Моего взрослого детства», если бы не тот вечер.
Делать добро! Разве это не говорит о широте души, о безграничности таланта, когда ничто и никто не ущемляет твоего «я»? Того вечера я не забуду никогда! Забывать о добре — грех. После таких минут опять летишь, и опять рискуешь, и опять не унимаешься!
Недавно я прочла у А. В. Луначарского: «Не все мы похожи на Маркса, который говорил, что поэты нуждаются в большой ласке. Не все мы это понимаем, и не все мы понимали, что иногда ничего так не нужно, как душевное слово». Это было сказано в годовщину смерти поэта Маяковского.
Новая роль, новая картина, новый режиссер. Впереди полгода новой жизни. Полгода. Ну что ж… Делаю сильный вздох, и вдруг пронзает знакомая боль: а что если через эти полгода вновь наступит бескалендарное «время грез»? Помнишь, не забыла? Смотри, не забывай. Уйди, уйди, милая горечь. Это несправедливо, не надо так. Ну хочешь потом, потом потолкуем. Пойми, мне сейчас нужно готовить себя к новой жизни, к новой роли… Сажусь в кресло к новому гримеру. Сердце — стук-стук…
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});