Бунин, Дзержинский и Я - Элла Матонина
– Я подпишусь под другими словами: «Для меня личные мои дела имеют более значения, нежели все мировые вопросы. Не от мировых вопросов люди топятся, стреляются, делаются пьяницами – поэзия сердца имеет такие права, как и поэзия мысли».
У парижского букиниста, выходца из русских, она однажды купила нью-йоркское издание 1883 года знаменитого романа Чернышевского, из-за которого, как рассказывал Миша Чехов, выгнали из гимназии его приятелей. Она никогда не читала этой скандальной книги и долго разглядывала ее, пытаясь разобраться в приложениях к «Что делать?».
– Купите, мадам, – сказал букинист. – Роман нигилистический, но шедевр. В нем проявление силы и смелого опыта. Для дам особенно увлекателен. Кстати, в Америке стоит 30 долларов. А у меня дешево.
Лидия купила книгу. Там и были, то ли в предисловии, то ли в приложениях эти слова. Быть может, цитировала она и не совсем точно, но суть запомнила хорошо.
Глава 16
И вот случилось то, от чего – как там? – стреляются… топятся… Она не застрелилась, не утопилась, что считается само по себе грехом. Она стала, как сама думала, еще большей грешницей. Не отмолить ей этот грех. Быть может, после смерти заступлением и молитвами кого-то ее душа будет помилована. Быть может, Саша помолится за нее. Он все знает. Однажды, устав, измучившись от «игры в любовь», она написала Антону Павловичу:
«За что так сознательно мучить человека? Неужели доставляет это удовольствие? Или это делается опять-таки потому, что Вы не хотите даже подумать, что другие могут думать и чувствовать!.. Вы отлично знаете, как я отношусь к Вам, а потому я нисколько не стыжусь и писать об этом. Знаю я также и Ваше отношение: или снисходительная жалость – или полное игнорирование. Самое горячее желание мое – вылечиться от этого ужасного состояния, в котором нахожусь, но это так трудно самой – умоляю Вас, помогите мне – не зовите меня к себе, – не видайтесь со мной! – для Вас это не так важно, а мне, может быть, поможет это Вас забыть».
Антон Павлович все обратил в шутку. И снова звал ее в Мелехово. И обещал гостя, но «бога скуки». «Бог скуки», который еще был «одесской вороной», в Мелехове превратился в «орла». Звали его Игнатий Потапенко. Он был известный и популярный, почти соперник Антона Павловича, литератор, а еще красавец, charmeur, певец и музыкант-скрипач – закончил консерваторию. Она поехала в Мелехово. По бесхарактерности, по привычке, по бессознательной надежде, в конце концов, par depit (с досады). Потом все скажут и напишут, что она влюбилась в очередной раз.
Она влюбилась не в очередной раз! А впервые. И страстно, и безумно. «Вероятно, потому что меня никогда никто не любил так, как он, без размышлений, без рассудочности», – так она сказала всем, кто воображал, что любит ее, но почему-то ставил в известность об этом главного ее «надзирателя и владельца» – Антона Павловича. То ли спрашивали разрешения, то ли обсуждали ее персону?
Впрочем, Потапенко тоже доложил: «Влюблен в Лидию почти по уши». И еще раз: «Влюблен в Лиду, и толку никакого».
Антон Павлович безмолвствует. Потапенко едет в Париж. Она следом. Домашним сказала: «Учиться пению». Антон Павлович занервничал. Он пишет Суворину, что, будь у него тысяча или полторы, он бы в Париж поехал, и это было бы хорошо по многим причинам. Все лето он мечется – Нижний, Лука, Мелехово, Таганрог, Феодосия… Видится с Потапенко, который вернулся из Парижа и ничего не рассказал, но просил достать денег для Лики, ставшей его любовницей, и жены, которая с двумя детьми тоже была в Париже. Чехов деньги достал, но и сам отправился за границу. Из Вены пишет Лике, что, несмотря на то, что она упорно не отвечает ему, но он все же надоедает своими письмами, и, узнав, что она будет в Швейцарии, хотел бы с ней повидаться.
В ее ответном письме из Швейцарии она не кокетничала, не рыдала, она просила дружеского участия. Ее прямодушие было больше, чем самая большая откровенность. «От прежней Лики не осталось и следа… Я одна, около меня нет ни одной души, которой я могла бы поведать все то, что я переживаю… Я хочу видеть только Вас – потому что Вы снисходительны и равнодушны к людям, а потому не осудите, как другие!»
Никто не приехал: ни раздобывший деньги Потапенко, ни обещавший повидаться с ней Антон Павлович: «Туда же мне не рука. Да и надоело ездить».
В следующем, 1895 году ей надо было возвращаться в Россию. Она знала, что ее снова обвинят в своеволии с ненадежной и ложной основой, мол, потому так все и случилось. (Саша сказал бы, что сплетни – это обман, который всегда на поверхности, на него и наталкиваются люди поверхностные. А вот суть замыкается в себе, чтобы ее ценили знающие и разумеющие. И обязательно рассказал бы историю из собственной жизни. Поучительную и смешную.)
Но она не преувеличивала, когда говорила, что все будут интересоваться ее ситуацией. О ней всегда говорили много. Ей на роду было написано: не быть фигурой умолчания. Многие пытались судить о ее достоинствах и недостатках, последних, конечно, находили больше. И говорили о них снисходительно, как само собой разумеющихся, ведь девушка она покладистая, уступчивая, бесхарактерная, богемная: то везет тяпки и лопаты в Мелехове, то подсчитывает пучки щавеля, собранного Чеховыми, то развлекает Антона Павловича, который не может терпеть одиночества и тишины – «я всегда первая делаю все, что могу. Вы же хотите, чтобы Вам было спокойно и хорошо и чтобы около Вас сидели и приезжали бы к Вам, а сами не сделаете ни шагу ни для кого». Короче, как сказали бы не в гостиной (где посмеялись бы), а в народе: «Глупая доброта и девка беззащитная». А таких все с удовольствием, без ревности хвалят, поучают, но особо в расчет не принимают.
Не потому ли Антон Павлович совсем не взволновался, когда в московских кругах отметили, что судьба героини его новой пьесы совпадает с судьбой близкой ему девушки, переживавшей тогда тяжелый роман. И она сама тогда его грустно спросила: «Говорят, вы снова позаимствовали сюжет из моей жизни?» Отмолчался. Но очень взволновался, готов был отказаться от постановки пьесы, услыхав, что в Тригорине узнали Потапенко.
С ней, как всегда, мало считались или, в крайнем случае, придумывали