Евгений Шварц - Телефонная книжка
И тут, в связи с этой комнатой, где была сложена мебель, разыгралась история и трагическая и комическая, понимай, как хочешь. Обнаружилась степень изуродованности душ человеческих. И особенность Янковского считать себя правым и чистым, когда им овладевает чувство. В данном случае чувство собственности. Его оскорбили в этом его глубоком, кровном чувстве и произошел взрыв. Его попросили уступить на время эту площадь, — где он не жил, а хранил вещи, — вернувшейся из ссылки Катерине Васильевне Заболоцкой с детьми. Литфонд обязали судом предоставить ей площадь, что требовало времени. Янковский дал согласие. На месяц. И когда прошел срок, его попросили о продлении и осторожно намекнули на то, что вроде как несправедливо получается: его вещи занимают отдельную комнату, а живым людям жить негде. И тут впервые грация и непринужденность изменили Янковскому. Он поднял такой шум, что друзья его ушам не поверили. Он произносил такие непристойные слова, как «жена репрессированного». Он прибежал к Эйхенбауму, ища у него сочувствия, уверенный в собственной чистоте. И кричал: «Я выброшу ее с ее щенятами», чего всепрощающий Борис Михайлович, словно у него синяк на этом месте, не может до сих пор спокойно вспоминать, хоть и пережил за эти годы довольно. Забыл об этой публичной непроизвольной исповеди — один Моисей. Начисто забыл, как выяснилось недавно. Эйхенбаум встретил его в гостях. Моисей стал жаловаться, что все его забыли, что он одинок, за что, почему? И Эйхенбаум напомнил, почему. И Моисей так удивился! Он и тогда не сомневался в своей правоте, а теперь осталось у него смутное воспоминание о каком‑то случае, когда он был обижен, но отстоял свои права с необходимой энергией. И мы испугались. Я долгое время побаивался Моисея, как человека, который на твоих глазах впал в буйный припадок. Если бы безумия — благоразумия. Потом привык. Мы живем тесным кругом, как в коммунальной квартире. Насмотрелись. Притерпелись.
19 августаОн разошелся с Пельцер и женился на очень привлекательной женщине, простой в обращении, сияющей добродушием. И с ней у Моисея наладилась такая же ладная семейная жизнь, как со всеми предыдущими. Разойдется ли он и с Екатериной Дмитриевной? Вряд ли. Он прихварывает — возраст, мучения конца 40–х, начала пятидесятых годов. Не знаю, не хочу представлять себе, что извергали темные недра этой ясной души в те страшные времена. Куда его толкало желание уцелеть. Впрочем, все было как будто тихо и гладко. Слухов никаких не доходило. Сейчас я бываю у него. На даче. Все как прежде. Обаятелен. Остроумен. Прозрачен. Несколько чистоплюй. Редактирует Полное собрание сочинений Римского — Корсакова. Выпустил книгу о Шаляпине[3]. И я чувствую себя с ним непринужденно. Но чуть — чуть беспокойно, как в доме, где по комнатам бродит злой пес. Хозяин убежден в его доброте и чистоте. Но ты наблюдал пса в бешенстве. Ты знаешь то, что знаешь.
Следующим в книжке едет Ягдфельд Г. Б. Мне трудно объяснить, что раздражает меня в этом маленьком, густоволосом, вечно молодом драматурге с седеющимим висками. Однажды я забрел к нему, и он показал мне автоматик. Птичку в клетке. Бросишь двугривенный в щелочку, и она запоет, зачирикает, закрутит хвостиком. Это не значит, что птичка корыстолюбива.
Но машинка ее приходит в действие только по заказу — так уж она сконструирована. Что для нее весь мир? У нее один повод чирикать, одна возможность — по заказу, по толчку извне. Не знаю — то ли Ягдфельд уж очень замкнут, то ли он и в самом деле пижон. Но я чувствую в нем ненавистную для меня любовь к приемчику — и ни к чему на белом свете больше. Что он любит? Что ненавидит? Бог весть. По пьесам не угадаешь. Написаны они красноречиво. Много места отведено ремаркам — две — три страницы иной раз чистого красноречия. Сюжет остер, как зубочистка. Все до того своеобразно, что хоть святых выноси. Впрочем, их нет в его построечках. Он числится формалистом. Вечно его бранят. Заступиться надо бы. Да я так и делаю при случае. Но злюсь.
20 августаСледующая запись — Яков Владимирович. Это парикмахер. Человек небольшого роста, глаза, увеличенные стеклами очков, глядят наивно и прямо, даже когда он хитрит. И это непритворно. Он так привык хитрить, что это не отражается на его поведении. Ходит, ступая неуверенно, будто босиком по камням. И что‑то скорбное за обывательской маской. Он болен — сердечные спазмы. Я думал, что лет сорок пять — оказывается под шестьдесят. Женился относительно недавно, мальчик третьеклассник, девочка первоклассница. Его вызвала Катюша из ближайшей парикмахерской, когда я встал после болезни, и с тех пор ходит он меня стричь. Он любит рассказывать, что у него постоянный круг клиентов. «Знаете профессора такого‑то? Слыхали? Не может без меня, ха — ха — ха! Когда я в отпуску, так он жалуется. «Хоть не брейся — говорит. — Ха — ха — ха». Когда мы познакомились поближе, он достал из часового кармашка в брюках крошечный пузырек с желтосерым порошком и сообщил, что у него есть средство, укрепляющее корни волос. «Один профессор говорит мне — Яков Владимирович! Это же чудо! Давайте займемся. Я проверю ваш порошок в лаборатории и пустим его в ход. А я отказался. Зачем мне это? Эта возня, эти проверки. Я зарабатываю, сколько мне надо. Зачем мне это?» И он столько раз рассказывал о чудесах, совер — шенных его порошком, пытливо и просто заглядывая мне прямо в глаза, что я сдался, наконец, и он принялся втирать мне порошок в корни волос при каждом посещении. Беседы наши стали после этого еще более дружескими. Он рассказывал о своей службе в Красной Армии, о детях, о блокаде и однажды вдохновенно воскликнул: «Нет, напрасно я не учился! Мне один клиент сказал: «Яков Владимирович! Почему вы не занялись писаниной, ха — ха — ха! Из вас вышел бы толк, ха — ха — ха! Я ему: что вы, зачем это мне!» Порошок в конце концов вызвал какую‑то сыпь, раздражение кожи, и лечение прекратилось.
21 августаНо он по — прежнему приходит, когда я зову его по телефону. Стрижет и бреет, находясь в несколько тревожащей, вызывающей подавленный протест близости к тебе. Особенно, когда бритва ходит по верхней губе. И рассказывает о своей жизни, прошлой и настоящей.
22 августаВот и довел я до конца «Телефонную книжку». Примусь за московский свой алфавит. Этот город с первой встречи в 13 году принял меня сурово. Владимиро — Долгоруковская улица, продолжение Малой Бронной. Осень. Зима с оттепелями. И огромное, неестественное количество людей, которым нет до меня дела. Полное неумение жить в одиночестве. Вообще — жить. Мне присылал отец пятьдесят рублей — много по тогдашним временам, — и я их тратил до того неумело, что за неделю до срока оставался без копейки. Чаще всего вечерами уходил я в оперу Зимина, которую не любил. И снова множество людей, которым до меня нет дела. Или уходил в Гранатный переулок. Там был особняк, который я выбрал для себя. Я должен был купить его, когда прославлюсь. Да, мечты мои были просты — вызвать уважение людей, которые шагали мимо или мрачно толпились у пивных. Впрочем, это не было главным. Главным была несчастная любовь. Когда переехал я на 1–ю Брестскую улицу, то уходил по Тверской- Ямской на мост, идущий над путями, существующий до сих пор. Соединяющий улицу Горького с Ленинградским шоссе. Там, глядя на поезда, я старался провести время до прихода почтальона. Любовь мучила меня больше всего: больше чужого города, больше подавляющего количества безразличных ко мне людей. Мне в октябре 13 года исполнилось семнадцать лет. И сила переживаемых мной чувств постепенно — постепенно стала меня будить. Я стал вглядываться в Москву. И удивляться количеству людей несчастных и озлобленных. Началось с того, что заметил я женщину, прислонившуюся к чугунной решетке забора тяжелым узлом. Чтобы передохнуть. По своей бездеятельности не посмел я ей предложить помощь. Но ужаснулся. И стал вглядываться. Иногда — умнел. Но снова несчастная любовь схватывала, как припадок. И тогда я видел только себя. И уехал, полный ужаса перед Москвой
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});