Андрей Трубецкой - Пути неисповедимы (Воспоминания 1939-1955 гг.)
При этом не обходилось и без шуток. Кашевар, сидя на верхних нарах с таким котелком, брал его в руки и просил выбранную жертву подержать котелок (жертва выбиралась так, чтобы она была босой). Жертву било током, ибо пол в камерах был цементный, а хозяина котелка не било — он сидел на нарах. Жертва недоумевала, а все веселились.
На этом же полу устраивали стирки — пол как стиральная доска. Спичек не было, и прикуривали от тлеющей ваты. Ее надергивали из полы бушлата, сворачивали в тугой жгут в палец толщиной и начинали яростно катать куском доски от нар. Вата от трения разогревалась и тлела.
Иногда камеры не закрывались, и все ходили друг к другу в гости. Но это делалось все реже и реже, и тогда общение осуществлялось через кормушки, дверцы которых были давно выбиты. В прямоугольную дыру просовывалась голова, причем для того, чтобы просунуться, голову надо было сначала положить на бок, а потом уже, выйдя головой в коридор, придать ей нормальное положение — кормушка по ширине была больше, чем по высоте. В такие минуты тюремный коридор являл собой любопытнейшую картину: в перспективе зарешеченная сквозная дверь, по стенам окованные железные двери с большими висячими замками на засовах, а из середины каждой двери торчит стриженая голова. Головы крутятся в разные стороны, оживленно переговариваются. Нет-нет, одна голова исчезнет в двери, предварительно повалившись набок, а вместо нее так же боком вылезет другая голова и закрутится, завертится, заговорит. А в камере у двери стоят еще двое или трое, ожидающие очереди поговорить и понукающие в спину или пониже слишком увлекшегося говоруна.
Жизнь текла размеренно, коротали время рассказами, мелкими заботами и делами, развлечениями, которые могло предоставить однообразие нашего существования: самодельные карты или шутки вроде такой — еще лежа на нарах, один хватал другого за причинное место, сжимал и требовал: «Пой Интернационал!» Тот благим матом орал: «Вставай, проклятьем ...» Общее веселие.
А вот некоторые типы сокамерников. Сравнительно молодой украинец из Харькова Скоропад, бывший немецкий полицай, за что и получил свои двадцать пять. Был он удивительным рассказчиком, а по манере держать себя и по существу был полублатным. Любил петь украинские песни, а иногда очень верно и хорошо исполнял какое-либо место из классических арий. Слушая его, никак не сказал бы, что этот человек не умеет ни писать, ни читать. Письма из дома ему читали вслух и под диктовку писали ответ.
Другой не менее талантливый рассказчик, рассказчик-артист, который буквально перевоплощался в персонажи своего повествования, будь то главное или же совсем второстепенное лицо («А Аннушка высунулась в окно: «Чево его вы наделали?» — и рассказчик подносил ко рту полусогнутый кулачок и так менял лицо, что явственно виделась старушка-крестьянка). Звали его Иван, фамилию забыл. Работал он трактористом в Саратовской области. Осенью вдвоем с приятелем охраняли хлеб на току. Была у них берданка. Ночью оба заснули, сидя у зерна. Заряженная берданка стояла у Ивана меж колен. Директор совхоза приехал на велосипеде их проверять. Стал будить, а Иван и нажми на спусковой крючок. Того наповал. Что делать? Труп с велосипедом бросили в воду — знать ничего не знаем. Повелось следствие. Убитого нашли, стали доискиваться. По подозрению взяли и этих двух и дознались. Признался второй. Иван говорил, что тот был слаб, был в плену, и на него легче было нажать. Обоим дали по 25 лет — политический террор.
Колоритной была фигура заключенного по прозванию Никола Угодник. Он все крестил: берет ложку — крестит, миску с баландой — крестит, слезает с нар и надевает чуни — крестит, подходит к параше — крестит. В режимку попал за то, что в праздники на работу не выходил. Его силой выволакивали в зону и приказывали работягам нести на шахту. Там бросали в клеть и опускали. Когда клеть поднималась за следующей партией, он по-прежнему лежал в ней и распевал что-то священное. Всегда ходил увешенный крестами, которые делал из мисок — настоящий юродивый. Сталина называл сатаной и «гирисилимусом», заговаривался, пророчествовал. А раньше, как говорили, был блатным. 06 этом свидетельствовали многочисленные татуировки на теле, не всегда цензурные. Николай Вербицкий, один из нашей дружной четверки, оказавшийся одно время в БУРе с Николай-Угодником, наблюдал такую сценку. В камеру попал прибалт-одиночка, то есть человек, не принадлежавший в этой обстановке ни к какой влиятельной группировке, поэтому безответный и беззащитный. К тому же прибыл с барахлом. Полублатные начали его курочить (как курочили бы меня, тогда на карьере, на другой день после отъезда жены, не будь у меня за спиной своей группы). Никола сидел на нарах и участия в этом не принимал, а по обыкновению молился вполуслух, но молился внешне, а душой был, видаю, по старой памяти с курочащими. Ему бросили что-то из вещей, и он, не меняя позы, быстрым движением сунул это под себя.
А вот еще одна запомнившаяся фигура — Валерий Плавтов — крупный блондин. Был офицером-артиллеристом, попал в плен — там перспектива голодной смерти. Пошел служить к немцам. Был во Власовской армии. Человек не глупый, но очень тщеславный. Это тщеславие гнало его в лагере на высокие посты не ниже бригадира. За какую-то оплошность попал в режимку. Около него всегда был кто-нибудь в почитателях, в услужении. Много рассказывал о службе во Власовской армии. Говорил, что принимал участие в ликвидации известного нашего артиста, сына артистки Блюменталь-Тамариной, перешедшего с частью труппы к немцам, но оказавшегося потом, как говорил Валерий, советским агентом. Еще его рассказ из времен службы на «Атлантическом валу» во Франции: группа немецких и власовских офицеров выпивали в блиндаже. Один из власовцев вынул пистолет и начал палить в портрет Гитлера. Его уняли, портрет разорвали и бросили в угол. А вот наш же русский денщик подобрал портрет и отнес куда надо. Дело еле-еле удалось замять. После войны Плавтов оставался в Германии, в американской зоне, но был, как он рассказывал, выкраден нашими и привезен на родину, где и получил те же 25.
Изредка нас водили в баню. Там я ловчил и вырывался на несколько минут в зону, в санчасть, или давал о себе знать. Тогда приходил Николай Чайковский, которому в свое время я помог устроиться в амбулаторию. Николай приносил мне медицинские журналы, которые подолгу оставались в амбулатории от вольных врачей. Эти журналы я изучал и даже конспектировал в камере. Журналы были со штампом санчасти лагеря, и я не боялся, что их «отметут» при обыске — надзиратели медицину уважали.
Но вот нас почему-то перестали водить в баню. Так длилось примерно месяц или побольше. И, о чудо! — завелись вши! До сих пор их никогда не было. Действительно, правы те, кто утверждают, что вши от грязи. Какая гнида может пережить систематические прожарки, а контакта с другими людьми у нас не было уже несколько месяцев? Этот вопрос как-то не обсуждался, а я, имеющий отношение к медицине, собрал как вещественное доказательство пяток насекомых, в основном, с нашего китайца Ван Пинчина, и стал требовать от надзирателя отвести меня в санчасть. Меня отвели в амбулаторию, где стеклянная трубочка, куда я напихал насекомых, большого впечатления не произвела. Начальником амбулатории тогда был пожилой, благообразного вида седой капитан, любитель выпить. Иногда он, будучи навеселе, подходил к проволоке нашего карьера, что напротив лагеря, и начинал вяло нас материть. Ему отвечали тем же.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});