Бенедикт Сарнов - Скуки не было. Вторая книга воспоминаний
Не думаю. На Есенина это не похоже. Но Брику стишок понравиться мог вполне. Рифма хорошая, глубокая. Что же касается содержания…
Пастернак однажды признался, что не любил бывать у Бриков, потому что их дом напоминал ему отделение милиции.
Насчет того, был или не был Осип Максимович следователем ЧК, мне ничего не известно. Вроде — не был. Работал одно время кем-то вроде юрисконсульта в юридическом отделе МЧК. Да и то недолго — не больше месяца, кажется.
Но чекисты — и самого высокого ранга — у Бриков бывали постоянно.
Василий Абгарович, правда, уверяет, что всех их, начиная с главного мерзавца Агранова, привадил к дому не Брик, а Маяковский:
У Осипа Максимовича от времени его работы в МЧК не осталось никаких связей и знакомств. Их просто не было. Все знакомые чекисты, бывавшие в доме Бриков: Агранов, Горожанин, Волович, Эльберт, — это были знакомые Владимира Владимировича.
(Василий А. Катанян. Распечатанная бутылка. Нижний Новгород, 1999. С. 79)Думаю, что так оно и было.
Но чего не знаю, того не знаю, и гадать на кофейной гуще не хочу.
А вот — о том, что знаю.
Мы сидели у Лили Юрьевны и пили чай. Неожиданно пришел академик Алиханян с молодой женщиной. Слишком молодой, чтобы быть его дочерью, но все-таки недостаточно молодой, чтобы приходиться ему внучкой. Разумеется, это была его жена.
Он сказал, что торопится, долго засиживаться не может. Заглянул с единственной целью — дать прочесть одну коротенькую самиздатскую рукопись, которую сегодня же должен вернуть владельцу. Это был небольшой рассказ Солженицына — «Правая кисть». Чтобы ускорить дело, решили не передавать друг другу страницы, а прочесть рассказ вслух. Читать выпало мне.
Подробно этот рассказ я сейчас уже не помню: помню только, что главный его персонаж был — старенький, жалконький, смертельно больной, в сущности, уже умирающий человечишко, безнадежно пытающийся пробиться сквозь все бюрократические рогатки, чтобы лечь в больницу. В доказательство своих особых прав он совал ветхую, рассыпающуюся справку, выданную ему каким-то комиссаром в каком-то незапамятном году. Справка удостоверяла, что некогда он действительно состоял «в славном губернском Отряде особого назначения имени Мировой революции и своей рукой много порубал оставшихся гадов». Вглядываясь в эту справку и в протягивавшую ее руку — правую кисть — такую слабенькую, что, казалось, у нее еле хватило сил вытянуть эту справку из бумажника, автор вспоминает, как они — вот эти самые чекисты-чоновцы — лихо рубили с коня наотмашь, наискосок, безоружных пеших, совсем перед ними беспомощных людей.
В тот же вечер Алиханян рассказал о том, как познакомился с Солженицыным и пригласил его к себе домой. Тот охотно принял приглашение, но, оказавшись в квартире академика, вел себя как-то странно: все время глядел на пол. Причем — с каким-то особым, преувеличенным интересом.
Заметив некоторое недоумение хозяев, объяснил, что в бытность свою зэком работал в этом — только выстроенном тогда доме и, кажется, даже в этой самой квартире — паркетчиком.
Вспомнив это, Алиханян рассказал заодно и о том, как он получал эту квартиру.
Ему выдали так называемый смотровой ордер, и он с женой пришел поглядеть будущее свое жилье. И наткнулся там на какого-то мрачного рослого генерала, у которого, как оказалось, тоже были виды на эту квартиру. Генералу квартира, судя по всему, не показалась. Буркнув что-то не шибко вежливое, он удалился, дав понять, что он Алиханяну — не конкурент. Алиханян же, как человек воспитанный, прощаясь с ним, сказал какую-то вежливую фразу в том духе, что гора с горой не сходятся, а человек с человеком… Может быть, Бог даст, еще когда-нибудь, где-нибудь…
Генерал мрачно выслушал эту речь и сказал:
— Не дай вам Бог!
Это был Абакумов.
Выслушав этот рассказ, я тоже вспомнил — и рассказал — недавно услышанную историю.
Известная киноактриса О. — женщина редкой красоты и редкого очарования — вскоре после войны была арестована. В лагере ей досталось особенно тяжко. А до ареста — на воле — она была знаменита. За ней ухаживали, благосклонности ее добивались многие, в том числе и весьма высокопоставленные люди. В числе тогдашних ее «светских» знакомых был и Абакумов — народный комиссар госбезопасности. И вот, доведенная до отчаяния, она решила написать ему письмо, напомнить о давнем знакомстве и попросить разобраться в ее деле.
Письмо было написано. Это была не вполне официальная просьба. Это было очень личное письмо. И предельно откровенное. Она подробно рассказывала в нем обо всех издевательствах, которым подвергалась за все время своего тюремного и лагерного бытия.
Письмо было отправлено, разумеется, не по официальным каналам, и каким-то чудом дошло до адресата. И вот в один прекрасный день ее извлекли с самого лагерного дна, отмыли, подкормили, приодели и повезли в Москву. И привезли прямо на Лубянку. И не куда-нибудь, а в кабинет наркома.
Нарком вышел ей навстречу, поцеловал ей руку — так, словно дело происходило на каком-нибудь кремлевском банкете.
В глубине комнаты был уже накрыт стол на два куверта: коньяк, шампанское, фрукты, пирожные…
Нарком сделал актрисе приглашающий жест, сел напротив нее, разлил вино в бокалы. И полилась непринужденная светская беседа — о том, о сем. Вспоминали прошлое. Актриса ожила и уже совсем поверила, что все её мытарства позади. И вот наконец нарком, оставив пустую светскую болтовню, заговорил о деле.
— Я прочел ваше письмо, — сказал он. — Неужели всё, о чем вы там пишете, — правда?
— Правда, — подтвердила актриса.
— И вас действительно били? — спросил нарком.
— Били, — снова подтвердила она.
— А как тебя били? — спросил нарком. — Так?
И он дал ей кулаком в зубы.
— Или так?
Последовал еще один зубодробительный удар.
— Или, может быть, так?
Натешившись вволю, нарком вызвал охрану. Избитую, окровавленную актрису унесли. Бросили в камеру, а спустя несколько дней отправили назад, в зону.
Выслушав после прочитанного вслух солженицынского рассказа и устного алиханяновского еще и эту, мою историю, все подавленно молчали.
Первой подала голос Лиля Юрьевна. Тяжело вздохнув, она сказала:
— Боже мой! А ведь для нас чекисты были — святые люди!
* * *Сказав, что литературный салон Лили Юрьевны был лефовским и даже футуристическим, я, наверно, все-таки слегка погорячился.
Футуристические ее пристрастия, конечно, сохраняли силу, но «круг внимания» за годы, прошедшие после смерти Маяковского, стал шире, и ее художественные вкусы во времена моего с ней знакомства были уже не такими «групповыми».
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});