Бенедикт Сарнов - Скуки не было. Вторая книга воспоминаний
Ручаться за успех они не могли, но, поскольку первый из них был заместителем редактора журнала, предложение имело какие-то шансы на успех.
Но Лиля Юрьевна отказалась:
— Я не хочу оправдываться с помощью Сталина. И Сталина не хочу оправдывать с помощью Маяковского…
Сегодня, оглядываясь, очевидно, нужно признать — вряд ли что-нибудь получилось бы тогда из этой затеи, даже если бы согласие и было дано.
Но пусть не будут забыты добрые намерения.
Более подробно вспомнить всё, что она говорила, когда мы с Лазарем насели на нее уже вдвоем, я сейчас не могу. А вот ту, первую ее реакцию, ту реплику из первого нашего разговора на эту тему помню точно: ручаюсь за каждое слово. Упоминаю об этом только для того, чтобы подчеркнуть, как мало отличалась продуманная и взвешенная — окончательная — формула ее отказа, зафиксированная профессиональным летописцем Василием Абгаровичем, от той первой, живой и непосредственной, какой она сразу отреагировала на мое предложение.
* * *История о том, как Горький поверил гнусной сплетне о Маяковском и стал распространять ее и как Лиля Юрьевна со Шкловским ходила к нему объясняться и требовать извинений, в общих чертах уже давно известна. Сперва в несколько приглаженном виде ее рассказал Виктор Борисович в своей книге «О Маяковском». А потом и сама Лиля Юрьевна опубликовала свой, достаточно откровенный и нелицеприятный рассказ об этом их визите к Алексею Максимовичу.
Но я все-таки решил записать эту историю так, как однажды услышал ее из уст Л. Ю. Не только потому, что в устном ее рассказе были кое-какие подробности и детали, которые в печатный вариант не вошли, но главным образом потому, что из этого устного рассказа я впервые узнал эту историю, так сказать, целиком, в ее хронологической последовательности.
Еще до революции, году этак в четырнадцатом, был у Маяковского бурный роман с прелестной восемнадцатилетней девушкой — Софьей Шамардиной, «Сонкой», как ее называли. «Сонка» забеременела, и то ли был у нее аборт, то ли родился мертвый ребенок, но продолжать свои отношения с по-прежнему влюбленным в нее поэтом она не захотела. И они расстались. Некоторое время она где-то пропадала, ее не могли отыскать. Но потом — нашлась. Разыскал ее Корней Иванович Чуковский, который тоже был в эту «Сонку» влюблен и, как видно, имел на нее кое-какие виды.
Она ему всё рассказала.
И тут — некоторая неясность: то ли Корней Иванович искренне так истолковал ее исповедь, то ли вполне сознательно оклеветал Маяковского, чтобы дезавуировать соперника.
Так или иначе, но он стал говорить направо и налево о том, какой, мол, Маяковский негодяй, — напоил и соблазнил невинную девушку, обрюхатил и даже — будто бы — заразил дурной болезнью.
Старая эта история получила вдруг неожиданно бурное развитие уже в послереволюционные годы.
Л. Ю. стала замечать, что Луначарский, с которым у них были самые добрые отношения, смотрит на них волком. Поделилась своим недоумением по этому поводу со Шкловским. А тот говорит:
— Ты что, разве не знаешь? Это всё идет от Горького. Он всем рассказывает, что Володя заразил Сонку сифилисом, а потом шантажировал ее родителей.
Маяковский, услышав это, объявил, что сейчас же, немедленно пойдет бить Горького. Они насилу его удержали. И Л. Ю. отправилась к Горькому одна.
То есть — не одна, а с «Витей», которого она решила взять с собой как свидетеля, чтобы Горький не мог отвертеться.
Свидетельство Шкловского действительно понадобилось, поскольку поначалу Алексей Максимович попытался увильнуть: объявил, что никому ничего подобного не говорил. Вот тугого из гостиной, где он сперва был ею оставлен, в горьковский кабинет и был приглашен Шкловский. «Как это никому? — вспыхнул он. — Да ведь я сам, своими ушами от вас это слышал!»
Горький стал мяться, что-то такое невнятное бормотать. Сказал, что узнал он это от верного человека. Пообещал даже назвать этого человека, «которому не может не доверять». Но так и не назвал.
Во всем этом рассказе Лили Юрьевны мне ярче всего запомнилась одна деталь.
Когда она вошла к Горькому в кабинет, он сидел за столом в халате, а перед ним стоял стакан молока, накрытый белой булочкой.
— Представляете? Молоко и белая булочка! — с нажимом повторила Л. Ю. — Вы даже вообразить не можете, какая это была тогда немыслимая роскошь!
И еще одна фраза особенно запомнилась мне в ее рассказе:
— Да не было у Володи никогда никакого сифилиса! — гневно сказала она. И тут же, без тени смущения, добавила:
— Триппер — был…
Мол, что было — то было. И она этого не скрывает. И стесняться тут нечего: дело житейское.
Тут надо сказать, что в те первые послереволюционные годы и про сифилис говорили, что это — «не позор и несчастье». Так что, если бы у Маяковского и в самом деле был сифилис, она бы этого тоже, я думаю, скрывать не стала. Но — чего не было, того не было. И возводить на своего Володю напраслину она не позволит!
* * *Однажды Лиля Юрьевна предложила нам посмотреть вместе с ней старую немую ленту — «Барышня и хулиган».
Фильм этот (когда он снимался, говорили не «фильм», а — «фильма») считался пропавшим, но какие-то энтузиасты отыскали чудом сохранившиеся обрезки той старой ленты, склеили их, как-то там отреставрировали и — вот, предлагают поглядеть.
Мы поехали.
Дело происходило в Институте истории искусств в Козицком переулке — маленьком, невзрачном на вид здании с изумительными старинными — тоже каким-то чудом сохранившимися — интерьерами.
Лиля играла барышню, а Маяковский хулигана. И играл он, конечно, себя.
Нет, не так: он не играл себя, он просто — был собой.
Но что там происходило между барышней и хулиганом и вообще, в чем состоял сюжет этой старой «фильмы», я не помню.
Запомнилась мне только фраза, брошенная Лилей, когда просмотр кончился и в крошечном просмотровом зале, где кроме нас четверых (Л. Ю. с Василием Абгаровичем и я с женой) больше никого не было, зажегся свет.
— Я бездарна, — сказала она. — А Володя гений.
* * *Рассказывают, что на дверях квартиры Бриков какой-то их недоброжелатель нацарапал однажды такое двустишие:
Вы думаете, здесь живет Брик — исследователь языка?Нет, здесь живет шпик и следователь ЧК.
Говорили даже, что сочинил это не кто иной, как Есенин. Он будто бы написал это на дверях бриковской квартиры мелом, а Осипу Максимовичу двустишие так понравилось, что он обвел буквы масляной краской.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});