РОБЕРТ ШТИЛЬМАРК - ГОРСТЬ СВЕТА. Роман-хроника. Части третья, четвертая
— Просто я безнадежно люблю вас, — ответила она очень спокойно. — Но совсем не хочу, чтобы вас это как-то обременяло и к чему-то обязывало. Дома я буду ругать себя, что созналась и огорчаю вас.
— Мне как-то боязно радоваться таким словам, Лиза, — говорил он в том же тоне, — только и я чувствую, что крепко привязался к тебе, и без тебя мне... ну, просто невмоготу бывает. Только что делать — ума не приложу! Семью-то со счетов не сбросишь? И нравственных, и материальных и всех прочих... Двадцать с гаком позади и чуть не четверть века, и дружных, и недружных, и радостных, и горестных, с рождением детей, уже взрослых теперь. Пойми, тут — за 60, и, по сути, близка инвалидность по сердцу. Там (он кивнул в ее сторону) — страшно сказать: до трех десятков еще тянуть надо! Пусть пали бы все преграды и соединились бы эти наши «круги своя»: через пяток лет тебе предстоит роль сиделки около парализованного или... шляпу твою украсит траурный креп, как в старину это делалось.
— О чем вы толкуете? — с негодованием отвергла она эти воздушные замки. — Как вы вообще допускаете такие мысли? Я четко знаю, что дело мое — неважно! Однолюбая, видно. Для меня «все однажды, и сцена, и зал. Не даны ни повторы, ни дубли!».
— «Так прожить ты себе повели»... — продолжил он начатую ею цитату из стихов Шерешевского. Странно, никогда они не говорили об этом поэте, а вот, оказывается, оба обратили внимание на одно и то же стихотворение. Такие общие ассоциации рождались у них поминутно, удивляя обоих.
— Знаете, кто вы для меня? Гость из страны снов! Вы же видели живого Блока, знакомы были с Есениным, слушали Волошина в его Коктебеле, здоровались с Маяковским... Вы как вот этот монастырь, только... ходячий, живой, которого я могу даже поцеловать!
— Дерзайте! О, канифоль для смычка!
— И, уж коли хотите знать, рассудительный мэтр, пять ли, десять ли годов вот такого... синтеза, что ли, духовного с внешним, видения и углубленного постижения, думается, «окупили» бы и креп на шляпе, и долгую одинокую старость, и даже худшее — угнетение когтистого зверя, докучного собеседника... Господи! — подняла она лицо к ажурным крестам и соборным куполам. — Ну, помоги же мне, премудрый! Ведь любовь — всегда что-то твое, святое, высокое, редчайшее, твой лучший дар людям! Дай нам... какой-то твой мудрый немыслимый выход! До которого сами мы не в силах додуматься!
— Запасный! — попытался он сострить и осекся, заметив, как мгновенно померк ее взгляд. Она никак не ожидала гаерства в такую минуту.
До вечера они осматривали монастырские памятники и пошли к городу берегом реки, мимо окраинных домиков, следуя петлям и извивам береговой черты. Белесоватая майская ночь застала их у городской пристани.
И тут они узнали, что через час отходит пароход «Добролюбов», чтобы за двое суток совершить рейс до города Т. и обратно. Им досталась двухместная, уютная каюта. Успели позвонить дежурному по музею, чтобы внезапное исчезновение гостей на двое суток никого не смутило...
Колесные плицы давали мягкий барабанный ритм всему, как бы аккомпанируя панорамам берегов. Солнышко отблескивало от начищенного капитанского рупора и медных поручней, расцвечивало водную пыль и колесные брызги. Стоянку в городе Т. они проспали и дали себе слово еще раз побывать в нем... К его радости оказалось, что Лиза впервые в жизни совершала рейс на колесном пароходе.
Ему и потом счастливо удавалось возить Лизу по нехоженным ею местам, доставать нечитанные ею книги. И она, месяц за месяцем, неприметно теряла интерес к своим прежним «кандидатам», отошла от некоторых подруг, перестала быть «дежурной» плясуньей на вечеринках. Сознание внесенной в чужую семью беды раздвоения мучило ее. Там, она знала, давно созревал неизбежный разлад, но ей не хотелось играть роль той последней капли, что переполняет бокал.
Когда решение уйти навсегда из мыслей и жизни мэтра созрело в ней, она попросила его приехать в Ленинград. В осеннем парке Ораниенбаума, у Катальной горки, Лиза объявила мэтру о своем намерении и прочла на память волошинские строки:
Кто видит сны и помнит имена, —
Тому в любви не радость встреч дана.
А темные восторги расставанья...
Ночевали они в гостинице «Россия», долго сидели в Пулковском порту, говорили о стороннем, будто и не касающемся «темных восторгов расставания». Он вяло соглашался с нею, но отнюдь не имел уверенности, что выдержит эту эпитимью. Его самолет на Москву объявили раньше, вопреки расписанию. И лишь издали, простившись, нечаянно увидел, как рухнула она на ту же скамью лицом вниз, будто неживая. Сам он тупо глядел на скучную топографическую карту своей страны, узнал шлюзы московско-волжского канала и пешком брел от Шереметьева до Ленинградского шоссе, ощущая где-то в животе, под ложечкой, такое сосущее состояние пустоты, будто там вырезали что-то жизненно необходимое организму...
Он рассказал жене все, но сразу понял, что сообщил очень мало нового для нее. Она давно обнаружила потайной дневничок мужа, зорко и пристально следила за его сторонними терзаниями и радостями, а главное, потихоньку слала Лизе предостерегающие письма с требованием молчать о них. Одно, особенно оскорбительное и грубое, из-за ошибки в адресе угодило в юридические органы Лизиного города, откуда у отправительницы потребовали каких-то новых данных и конкретных уточнений. Отправительница же, т.е. Марианна Георгиевна, не пожелала постороннего, тем более официального, вмешательства в эту историю и отказалась от авторства, представив дело как мистификацию. Он так рассердился на всю эту тайную историю с перепиской, что между супругами вышла тяжелая ссора. Жена уехала с сыновьями на московскую квартиру, потеснив там замужнюю дочь и, кстати, ускорив и там разрыв, развод и уход Олиного мужа. Рональд Алексеевич остался в одиночестве на даче.
...Однажды он сидел в метро и думал о Лизе. И как будто не дремал. Его толстый портфель с материалами для лекции покоился у него между ботинок. Народу ехало не очень много. Стояло всего несколько человек в проходе. И вдруг он увидел... Лизу!
Она пробиралась к нему с другого конца вагона, а когда подошла вплотную, невесомо тронула его плечо и очень явственно, тоном уговора, произнесла слова: «Я — ваша, ваша, ваша!».
Ее рука словно растаяла в его ладонях, а голос... совершенно явственно продолжал звучать у него в ушах. Поэтому он не сразу смог погасить в себе вспышку радости, машинально искал Лизу среди пассажиров и медленно приходил и сознанию, что видел сон или галлюцинировал. Ее голос с грудными нотками и характерной интонацией звучал с прежней силой у него в ушах, громче шумов метро. С первого телефона-автомата он позвонил Лизе домой, спросил, что она делала двадцать минут назад.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});