Владимир Глотов - «Огонек»-nostalgia: проигравшие победители
И вдруг меня позвал к себе Карижский.
— Старик, — произнес он проникновенно. — Пойми, старичок, ты единственный, кто сможет сохранить традицию.
Глаза его смотрели печально. Глубокие тени под ними свидетельствовали о неблагополучии почек. Хроническое недосыпание и груз выпитого кривили его губы. Как можно было отказать такому человеку, тем более что речь шла о сохранении тра-ди-ции!
Из бригады я ушел в одночасье, появился в комитете комсомола. Успел пару раз вымыть пол в кабинете и прихожей, подражая Карижскому. На какой-то субботник отвез лопаты. Вот и все, пожалуй, мои дела, все, что я успел в смысле перенятая традиций. Карижского проводили. Я не представлял, что мне без него делать.
Наконец, из Москвы прибыл новый человек. Маленького роста, вежливый. Активу он не понравился. Актив ощетинился. Я вел себя сдержанно и по-человечески сочувствовал новичку.
Мы перебрались поближе к стройке в только что отстроенный административный корпус посреди промбазы, где уже возникали объекты стройиндустрии. Будущий же металлургический комбинат терялся в дымке, на его территории пока росли овсы совхоза «Сидоровский».
У нового секретаря была скучная фамилия — Качалов. С ним приехала жена, дородная темноволосая казачка, привезла детишек. Чувствовалось, что новый секретарь собирается жить основательно, без палаточного энтузиазма. В своем кабинете он первым делом поставил на стол привезенный с собой фарфоровый бюстик Ленина. На стенах появились графики нашего продвижения к «школе коммунистического хозяйствования» — именно так и не иначе. В такую школу задумал Качалов превратить нашу бестолковую стройку. В чьих головах, в каких московских кабинетах родилась идея, не скажет теперь наверное уже никто.
Всю зиму мы бесконечно заседали. Что я делал конкретно, не знаю. Но весь день крутился, говорил по телефону, принимал посетителей. По замыслу, именно я должен был идеологически обеспечить наше чудесное преображение. Однако как это сделать, я не знал. Как можно силами двух десятков активистов превратить стройку с царившем на ней сплошным бардаком в некую школу хозяйствования, пусть даже коммунистического, не укладывалось в моей поэтической голове. Я наблюдал разносы на планерках, слышал мат-перемат, который уже не резал слуха, воровство становилось привычным, а чудовищный дефицит всего и вся казался планетарным явлением, обычным, как снег зимой в наших широтах. Мы патологически не умели работать, но были мастера разбазаривать.
Качалов проработал на Запсибе год. Нет, он не был циником, иначе не надрывал бы здоровье, носясь как с торбой со своей идеей. Но в голове не укладывается, что он верил в нее. Пожалуй, он представлял собою тот тип дисциплинированного комсомольского функционера, взращенного системой, которому по сути безразлично, есть ли здравый смысл в том, чем он занимается, или его нет вовсе. Его мозги повернуты в сторону от такой логики. Человек может загнать себя, довести до язвы, измотать вконец, пожертвовать семьей ради фантомов, не вникая в суть дела, а лишь шлифуя его до блеска армейской пряжки.
Мне такая перспектива была не по душе. Надо было принимать решение. Как всегда, помог случай.
2Была весна. Народ по поселку слонялся без дела по случаю воскресенья. Пили пиво и винцо, стояли группами на бульваре около дома культуры. Казалось, что все ожидали чего-то. На самом же деле — просто убивали время. Какие развлечения на стройке? Побродить, да поддать. Потом еще добавить. Наши комсомольские мероприятия мало кого волновали. Стройка, как и страна, переживала не лучшие времена. Жили, как в лагере: получали паек — минимум необходимого человеку. Хотя, по правде говоря, никто не ощущал себя жителем «зоны», даже не догадывался о своем истинном положении. Было мясо. Покупали водку и хлеб. На закуску — трехлитровую банку зеленых маринованных помидоров. Нехитрые сладости к чаю. Гарантированный набор, скудный, но надежный. Он нас усыпил и развратил.
Весной начались перебои с хлебом. И сам он становился все хуже: липкий, с какими-то чужеродными добавками. Народ зароптал. Мы были искренне возмущены, что нас перестали нормально кормить. Потерявшие способность самостоятельно принимать решения и думать о себе, мы сохранили в себе биологическое право пить и есть, как пили и ели вчера. Сделав нас рабами, власть не должна была нарушать правила игры — кормить своих рабов, — но она их нарушила.
Мы привыкли к бездарному управлению стройкой. Притерпелись к накопившейся психологической усталости. Не замечали — так нам казалось — идеологической пропаганды, заморочавшей нам головы. Скученность жизни, драконовские методы понукания человеком в общежитиях, искусственное разъединение полов, когда одни живут в женских, другие в мужских корпусах. Все это и многое другое еще бесконечно долго терпел бы наш народ, не считая издевкой над собой, если бы его сносно кормили. Но хлебные очереди?
С них все и началось.
А детонатором послужила одна воскресная история.
Итак, был выходной. И я, заместитель комсорга стройки, сосватанный на эту должность Карижским для сохранения традиций нашей романтической жизни, поднялся поздно и первую половину дня проводил в домашних хлопотах, убирался, мыл полы, когда вдруг мой приятель Коля Пужевич, крепыш-боксер, появился в дверях, необычно бледный, и сообщил: «Там творится та-кое!»
Дружинники схватили пару пьяных парней, поддали им, притащили в милицию, а та добавила. У тех, кто остался на свободе, взыграл справедливый гнев, по кучкам зевак прошла волна возбуждения, люди из любопытства стали подтягиваться к зданию, где помещалась поселковая милиция. Кто-то первым кинул в окно булыжник. Когда мы прибежали, на бульваре вовсю бушевал митинг. Стекла в окнах милиции были разбиты. Внутри происходило что-то невероятное. Мы с Пужевичем пробились сквозь толпу поближе к крыльцу, на котором — на бетонных ступенях — стояли несколько парней и орали в толпу невообразимые для нашего слуха слова.
— Бей милицию! — кричал один истошно. — Не бойся, — успокаивал он, — сейчас лагеря освобождаются. Бей дружинников!
Из темной пасти помещения милиции вдруг выволокли начальника отделения в разорванной форме, его держали за руки сразу несколько человек, продолжая бить и пинать. Сорвав со стены стеклянную вывеску с надписью «Милиция», разбили ее о голову человека и куда-то его потащили.
Я огляделся. Увидел несколько знакомых лиц. Люди сумрачно наблюдали за происходящим. Иные что-то выкрикивали, матерились. В голове моей была полная сумятица. Я не знал, какое принять решение, но чувствовал: надо что-то делать. В таком же растерянном состоянии находились и Пужевич, и Коля Тертышников, комсорг одного из строительных управлений, присоединившийся к нам в толпе.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});