Владимир Глотов - «Огонек»-nostalgia: проигравшие победители
Я так и не справился с этими «слезами» и с этой «тропою», понимая, что слезы — как раз то, что вряд ли возможно сберечь, но оставил все, как есть: как сложилось, так сложилось.
А жизнь катилась своим чередом. Антоновская площадка, где разворачивалось строительство металлургического завода, исторгала из себя все новые промышленные уродцы и уже не хотела именоваться так прозаично, в честь стертой с лица земли сибирской деревеньки. Требовалось иное имя. И тогда возникло словечко: «Запсиб». Не Гарюша ли запустил его в обиход? Загудела идеологическая печь, пожирая наши души. В ней сгорали, не мне чета, поэты с апломбом, журналисты с именем, визитеры-кинематографисты и даже маститые писатели из Москвы. Все вылетали прахом в трубу. А мы, молодые и зеленые, не хотели отстать и тоже дули в эту трубу под названием Запсиб, создавали легенду о Карижском, об особом нравственном климате стройки. У Гария, например, лучше всего получались грубоватые и одновременно нежные рабочие ребята. Ради дела они могли пожертвовать даже тарелкой весенней окрошки. Сел такой парень к столу, отстояв час в очереди, вдруг его окликом из нее выдернули. Значит, надо! И человек, не попробовав этого весеннего чуда — опять за баранку, в грязную кабину. Рассказ так и назывался — «Первая окрошка». Мы рыдали от восторга!
Какое-то время роль поэта в нашей компании играл я. Конкурентов не было. Карижский — идеолог, легенда. Он патриций, почти божество. Ему вообще ничего делать не обязательно, просто сидеть во главе стола, произносить речи, а в стакан сбоку будут плескать без задержки и восторженно слушать его бред. Лейбензон — бард, но своих стихов не сочиняющий, он превосходно владеет гитарой. Гарий в основном балагурит и пытается спорить с патрицием, играя роль мешка с опилками, в который герой всаживает свои бронированные кулаки. Емельянов просто пьет. Работяги — статисты. Поэтов же, почитая за умалишенных, никто не обижает в такой компании. Их даже не слушают, если они сами не напоминают о себе.
Так продолжалось примерно с год. Но вот однажды моя монополия закончилась. Из Москвы приехали сразу двое — Сергей Дрофенко и Владимир Леонович, можно сказать профессионалы. И я, дилетант, переквалифицировался в «управдомы». Леонович опубликовал стихотворение в нашей многотиражке и так воспел обыкновенный обрывок троса, брошенный у дороги — свое свежее впечатление, — что я понял: моя песенка спета.
К тому же он стал моим другом.
Сперва Леонович забрал у меня поэзию, о чем я думаю с грустью. Последние строки, как вопль отчаянья, вырвавшийся из груди, я написал на Дальнем Востоке, куда меня забросила судьба: я летал на самолетах, прыгал с парашютом, изображал из себя диверсанта-разведчика, играл, как ребенок, в войну по прихоти военкомата, на весь полумиллионный город Сталинск я был единственным, кто числился по армейской специальности как военный переводчик с китайским языком, вот меня зоркий глаз и заметил, а рука выдернула. Остались стихи.
Часто вижу над городомБелые купола,Будто катится гордаяПоседевшая голова.Вот чалмою восточноюПоклонилась земле.Голубиною почтоюГоризонт забелел.Парашюты — не шуточки —Рассыпал самолет.Человека под тучею,Словно птицу несет.А навстречу распахнутаЖенской грудью земля.Пораженная ахнула,Обнимая меня.Небо — та же поэзия,В нем не каждый парит.Ну-ка, выхвати лезвие,Парашют распори!Мне под куполом мякотьюНе пристало висеть.Лучше — всмятку,Чтобы с вами не петь…
Трудно сказать, сколько бы продолжался романтический угар на нашей сибирской стройке. Зависел ли он от общих причин, от того, что происходило в стране, или все дело было в личности нашего геракла?
Пролетело жаркое и пыльное лето, настала осень, превосходная в Сибири пора. Только-только я начал зарабатывать приличные деньги в монтажной бригаде и расплачиваться с долгами, как вдруг Карижский засобирался в Москву. Мы восприняли известие как настоящую катастрофу. Его провожали узким кругом, как-то непривычно скоропостижно. Трезвым был только я. Погрузили нашего легендарного Славу в грузовичок, покрытый от ветра фанерой, а было уже морозно. Карижский — в узком легком пальтеце, — в полубредовом состоянии. Переваливаясь с боку на бок, грузовичок тронулся, нас бросало от борта к борту и наливать было неудобно. А очень хотелось добавить. Так и ехали, временами стуча по кабине, чтобы остановить на минуту машину, разлить. Еле успели к поезду. Втолкнули комсорга в вагон.
Почему он вдруг уехал? Может, устал, и жизнь взяла свое — не век же бегать с седой головой по стройке, произносить проникновенные речи и пожимать работягам руки. Или идеологические жрецы, прослышав про наши закидоны, отозвали от греха в Москву, чтобы не пропал ценный кадр? И действительно, в Москве Карижский скоро пошел вверх. Стройка послужила неплохой стартовой площадкой, он какое-то время работал секретарем парткома Гостелерадио — при небезызвестном Месяцеве, с ним и сгорел, однако не дотла, ибо вдруг оказался в качестве секретаря одного из московских райкомов партии и уже оттуда — в директора Госцирка. Где и столкнулся с Запашным, Никулиным, цирковой элитой, традициями. Годы спустя он рассказывал мне, какая это все «мафия» и как он с ней боролся, а она его съела. Никулин, правда, говорил мне совсем другое, хватался за голову и показывал — больше жестами — какой это кошмар: иметь в цирке в качестве директора бывшего комсомольского и партийного работника. И вот уже совсем недавно я нашел Карижского в полном здравии, при новом демократическом начальстве в роли помощника самого главного в России таможенника.
Последней его успешной акцией по заморочиванию на Запсибе голов был эксперимент со мной. Мы только-только начали жить, нормально питаться, то есть Елена впервые пошла в магазин с моей монтажной зарплатой, накупила продуктов. Рядом с нами теперь вместо богемы с гитарой Лейбензона, озабоченными девицами, пьяным шутом у ног божества со стеклянными от перепоя глазами в окружении услужливых комсомолят, появилась нормальная обстановка: многокомнатная «секция», где жило пять или шесть семей, общая кухня, где всегда что-то варилось на плите, а по длинному коридору разъезжали на велосипедиках неизвестно когда успевшие народиться детишки, но мы с Еленой укрывались в своей маленькой комнате и были, как мне кажется, счастливы.
И вдруг меня позвал к себе Карижский.
— Старик, — произнес он проникновенно. — Пойми, старичок, ты единственный, кто сможет сохранить традицию.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});