Татьяна Сухотина-Толстая - Дневник
Не помню, чем этот разговор начался, но говорили что-то о смерти, и папа говорит, что мир — это как река: люди родятся, родят еще людей, умирают, и что это именно как теченье реки, а что по теченью идут узоры людей хороших, или пустых, дурных, добрых, злых, всяких. И вот наша задача тоже, чтобы оставить узор на этой реке такой, какого мы хотим.
Папа, должно быть, едет назад в понедельник, а мы в следующий понедельник. Я просилась с папа, чтобы видеть выставку, но навряд ли меня возьмут.
Я из старой фетровой сшила себе новую шляпу, очень прекрасную. Carrie ужасно завидует и говорит, что «it is so stylisch and aristocratic»,[47] а это у нее — самая высшая похвала.
10 октября 1882 года. Воскресенье.Вот уже три дня, как мы в Москве. Последнее время в Ясной было почти что скучно и, хотя я хвалюсь, что мне никогда не бывает скучно, но без красок, без фортепиано, без книг, с флюсом — делать было нечего, и я очень была противна и не в духе.
До Козловки доехали в бибиковском ковчеге. Сели очень хорошо, без суеты и сверканья пяток, которых я очень боялась. В Туле к нам вышел князь с Сережей и навезли пропасть конфет и пряников. Сережа — премилый: такой привлекательный, живой мальчик. Я боюсь, что отец его испортит своей аффектацией и вычурностью.
Мы приехали в Арнаутовку вечером. Подъезд был освещен, зала тоже. Обед был накрыт, и на столе фрукты в вазе. Вообще первое впечатление было самое великолепное: везде светло, просторно и во всем видно, что папа все обдумал и старался все устроить как можно лучше, чего он вполне достиг. Я была очень тронута его заботами о нас; и это тем более мило, что это на него не похоже.
Наш дом чудесный, я не нахожу в нем никаких недостатков, на которые можно бы обратить внимание. А уж моя комната и сад — восхищение!
У нас уже были Варенька с мужем, Лиза, тетя Маша с Элен и дядя Сережа, дядя Петя и нынче вечером Александра Григорьевна Олсуфьева. Барышни выздоравливают после сильного тифа, который чуть не стоил жизни Анне. Их всех трех остригли.
Александра Григорьевна едет на днях в Петербург и, может быть, в Париж, просить брата ее мужа купить дом их с тем, чтобы они в нем доживали, а иначе его продадут с молотка 22. По тому, что я слышала, я это заключила, а может быть, это не совсем так.
Я нынче читала в «A Life for a Life»:[48] герой говорит, что если писать дневник, надо все писать, всю жизнь, все мысли, все мелочи. И в самом деле, перечитывая свой дневник, я нашла, что он очень бледен в сравнении с моею жизнью и что у меня столько мыслей, которые меня очень интересуют и которых ни разу не пришлось к слову написать.
У меня нынче замечательно не клеится мой слог, и вообще я — в дурацком духе, никакой энергии нет: не тянет ни рисовать, ни играть, ни выезжать, ни «ситчики» — и ничего не радует. Конечно, если бы пришлось, я бы с усердием за все это принялась, но без радости. Я одному рада: это то, что я чувствую, что я буду совершенно равнодушна к тому, если я буду хуже других одета, что лошади будут хуже, чем у других. И вообще мне ни за что внешнее не будет стыдно, как бывало в прошлом году, и не потому, что все в нынешнем году будет лучше, а просто потому, что я почувствовала, что это не важно в жизни и что, как папа говорит, стыдно иметь, а не стыдно не иметь.
В ужасном духе глупом! Чего-то нужно, чего-то недостает, сама не знаю чего, и ничего вместе с тем не желаю. Скорее бы в Школу и заняться, а раз займусь — это будет моя жизнь.
Еще мне нужно (по гадкому чувству нужно) admiration[49] и ласки: я к ней слишком привыкла.
Тетя Таня написала не довольно ласковое письмо, хотя оно очень нежно и задушевно, m-me Олсуфьева не довольно ласкала, — вообще я недовольна и одинока. Это — гадко и неблагодарно. Я должна так быть счастлива своей судьбой, а я все ропщу!
17 октября. Воскресенье.Я знала, что в Москве я не так часто буду писать свой дневник, и мне это жалко, потому что мне кажется, что это для меня очень полезно: я стала за последний год гораздо серьезнее и стала более здраво смотреть на жизнь, чем прежде. А может быть, это с годами я стала гораздо тверже, и больше стала замечать, как я живу, а не отдаюсь безотчетно удовольствиям, — нет, скорее неудержимым animal spirits,[50] как прежде. Я теперь осторожнее: я бы никогда не допустила себя любить человека, которого я не считаю вполне хорошим, т. е. не хорошим, а которого бы я не вполне одобряла. А тогда это началось с ухаживанья с его стороны, а я этому поддалась и увлеклась. Теперь бы из какого-то чувства самосохранения я не допустила бы этого, может быть потому, что я чувствую, что если я полюбила бы теперь, то наверное сильнее и серьезнее.
4-го мне минуло 18 лет, и я очень сокрушалась о своей старости. Право, мне теперь кажется, что милее девочки 16-ти и 17-ти лет ничего быть не может; они для меня прошли навсегда. Папа тоже находит, что теперь этого детского веселья, как было, во мне уже нет. Впрочем, довольно об этом писать, лучше напишу, что у нас делается.
У нас новая madame, очень симпатичная, красивая, седая, настоящая парижанка 23.
Дядя Сережа приехал. Мы нынче у них были. Они все — премилые, но уж очень дики, как-то ничего у них не делается, как у всех, но это тем лучше; я бы только желала, чтобы они еще меньше были заняты внешностью, хотя мне приятно было бы видеть Верочку хорошо одетой. Если бы она была одета к лицу, она была бы очень хорошенькой, хотя платье делает мало разницы. Дядя Сережа меня спросил, как я ее нахожу. Я говорю: «Она прекрасная». Но он говорит, что он о внешности спрашивает, душа-то ее и говорить нечего, что прекрасная, а внешностью не взяла. Я ему сказала, что я нахожу, что ее нельзя назвать дурной, но что она не красива. И то временами. Иногда она положительно дурна, а иногда хороша. Душа у нее золотая, но я не понимаю в ней эту церковность и очень странный взгляд на религию.
Олсуфьевы две встали, Маня и Таня. Они мне раз написали, чтобы я приходила к ним в окно разговаривать. Для этого надо было влезть на крышу, что я и сделала, и с тех пор мы каждый день к ним ходим. Маня очень похорошела: в ней больше стало женственности, нежности после болезни и, я думаю, тоже на нее подействовала женитьба одного человека, которого она любила. Она стала как-то тише и грустнее, что в ней необыкновенно трогательно и привлекательно. Бедная, ее жизнь очень горькая. Во-первых, вот эта несчастная любовь, потом без матери она в этой большой семье более всех одинока, и ей это особенно тяжело, потому что она любит ласку и нежность и особенно ее ценит, а с мачехой она не всегда в хороших отношениях.
2 ноября 1882 г. Вторник.Опять я в этом гадком, злом и недовольном духе, который меня так часто мучает, и так трудно его побороть. А нынче утром я была в таком блаженном духе, в который меня привели рисунки, которые я нынче смотрела. Это — рисунки Лицен-Майера к «Фаусту» Гете 24. Я пришла в такой extase,[51] что, ехавши домой, я не могла удержать улыбки удовольствия все время. Там были рисунки героинь известнейших русских романов, но не так хорошо сделаны: там была Лиза, Татьяна, Наташа, Вера из «Обрыва», Матрена из «Записок охотника» и Вера из «Героя нашего времени». Эти последние сделаны черным карандашом Андриолли. Фауст же нарисован углем и как хорошо, как смело, твердо и вместе с тем как мягко. Вот для чего я хотела бы иметь много денег: хоть бы не самые картины, а фотографии купить.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});