Вдоль по памяти - Анатолий Зиновьевич Иткин
Я думал, что меня будет учить та добрая седая старушка, пахнувшая табаком, но оказалось, что я попал в класс к другой учительнице. Эта была помоложе, довольно полная брюнетка, неулыбчивая и без всяких сантиментов. Феликс попал тоже к ней. Нам назначили особое время каждому. Когда меня привозили в школу и я входил в класс, небольшую комнату с поцарапанным роялем, Феликс ещё сидел рядом с учительницей и заканчивал свой урок. Я некоторое время ожидал своей очереди, сидя поодаль, а домработница или бабушка, кто в данный момент меня сопровождал, ждала в коридоре.
Музыкальные дела у меня с самого начала пошли из рук вон. В отличие от рисования, которым я занимался абсолютно свободно, с охотой и азартом, музыка оказалась делом подневольным и обязательным. В этих гаммах и этюдах я не чувствовал никакой красоты. Александр Гедике мне представлялся самым скучным композитором в мире. Правда, надо сказать, я ни разу не слышал его произведений в законченном виде и в приличном исполнении, только одни трудные и тусклые фрагменты.
Долго я играл одной правой. С двумя руками я никак не мог освоиться: думал о правой — забывал про левую, и наоборот.
С горькой завистью я видел, что Феликс занимается вполне успешно, не зная моих проблем. Учительница с ним вполне мила и доброжелательна. Когда же я в свою очередь садился к роялю, из полной груди её вырывался тягостный вздох. К тому же с моим приходом совпадали позывы её аппетита. Не прерывая занятий, она доставала из портфеля пакет с завтраком. Это всегда бывала французская булка с чесночной колбасой. Когда я делал свои частые ошибки, она брала холодными жирными пальцами мой палец и раздражённо тыкала в нужную ноту. При этом на клавиши сыпались крошки из её рта.
Над гаммами и этюдами она билась со мной долго и упорно, но, не наблюдая заметного прогресса, видимо, махнула на меня рукой, снизила требовательность и сократила время урока до приличного минимума. На дом она задавала непомерно много, а главное, неразобранные в классе новые вещи.
Каждый такой урок стоил мне тяжкого и горького напряжения. Дома с моей спокойной мамой мы садились за пианино и брались за разбор всех моих завалов. Тут у меня немного лучше получалось, но стойкое отвращение к этому делу, привитое в школе, не проходило. Мама ходила на работу и не могла уделять мне необходимого времени, поэтому свои два-три часа в день я должен был отрабатывать дома самостоятельно. Следить за мной была приставлена бабушка.
Этой зимой моя весёлая светлая останкинская жизнь была омрачена музыкальным гнётом. Когда меня после завтрака принуждали садиться за пианино, я полусознательно оттягивал время пытки: то занимался уборкой своих вещей и игрушек, то шёл в туалет и долго там сидел без надобности… Наконец я садился за инструмент, открывал ноты. Бабушка некоторое время стояла надо мной. Она в музыкальном смысле была неграмотна, но ей важно было исполнить мамин приказ, чтоб я отработал положенное время. Однако домашние дела звали её на кухню. Она говорила мне: «Ты играй, играй, я с кухни слушаю».
Я начинал свой урок, но скоро уставал, и чувство самосохранения заставляло меня хитрить. Когда бабушка уходила на кухню, я, уныло глядя в окно, стучал пальцами по клавишам, извлекая какую-то тарабарщину.
После работы вечером мама спрашивала у бабушки: «Ну, как он играл?» Бабушка отвечала: «Играл, играл, долго играл!»
К Новому году наступило некоторое облегчение: я заболел гриппом. Так в моей мучительной учёбе наступил небольшой, на две недели, перерыв. После болезни я снова потащился в школу. Тут, естественно, выяснилось, что у меня всё запущено и меня нужно учить едва ли не с самого начала. А Феликс уже далеко ушёл. Он играл уже бегло и неплохие вещи.
К весне курс заканчивался, и предстоял отчётный концерт учащихся. Я выучил твёрдо небольшой этюд. Мог отбарабанить его почти с закрытыми глазами. С этим я и явился, на сей раз в сопровождении и мамы, и папы.
В большом зале на эстраде стоял раскрытый рояль и столик для начальства; в рядах партера многолюдно; ученики с родственниками. Рядом с нами сидела девочка в бантах со своим отцом, толстым мужчиной с маленькими усиками-сопельками.
Исполнителей вызывали из зала по списку. Дети смело выходили, поднимались на эстраду, улыбаясь, довольно бегло исполняли приготовленные этюды. Им хлопали с энтузиазмом. Когда до меня дошла очередь, я тоже с улыбкой вышел к роялю. За моей спиной на стуле пристроилась та добрая старушка, что принимала меня в школу. Когда я садился на круглый табурет, она сказала вполголоса: «Не волнуйся, всё хорошо». Я был спокоен и начал играть знакомый этюд, но после первых тактов вдруг моя мысль отвлеклась от клавиатуры и мне захотелось почему-то взглянуть в зал и увидеть своих, и я взглянул… Но увидел я мужчину с усиками, который, как мне показалось, глядел на меня насмешливо… И тут со мной что-то произошло… Я остановился, я забыл, что я играю, где остановился, нужно ли продолжать или начать сначала. Добрая старушка тихо стала напевать мелодию моего пресловутого этюда с того места, где я запнулся, но в голове моей помутилось, глаза заволоклись туманом, и я медленно стал сползать с табурета. Раздались редкие сочувственные аплодисменты, но дальше я начал осознавать себя только в трамвае, на обратной дороге.
После этой катастрофы я заболел и провалялся довольно долго. Выздоравливал я, когда май был уже в цвету. Я заявил, что больше в музыкалку не пойду, хоть убейте. Но никто особенно не настаивал: во-первых, домашних тяготила обязанность меня туда водить; во-вторых, с моим покалеченным пальцем «всё равно из меня классного пианиста не получится…» и вообще, «пощадим ребёнка». Дальше жизнь потекла своим обычным ходом, но это первое серьёзное фиаско осталось в памяти навсегда.
1937 год
В 1937 году страна буквально торжествовала по поводу столетия смерти Пушкина. Появилось множество изданий, с этим связанных, в том числе десятитомное академическое полное собрание его произведений. Даже наше Останкино, где Пушкин однажды побывал в гостях у Шереметева, решено было переименовать в Пушкино. Это и было сделано, но не прижилось. Население продолжало говорить и писать по-старому, переулки и улица остались останкинскими.
Но тот год запомнился и другими событиями.
Помню, мой папа