Вдоль по памяти - Анатолий Зиновьевич Иткин
Ещё Женя любила поесть. В промежутках между завтраком и полдником, обедом и ужином она ела большие ломти чёрного хлеба, намазанные маслом и посыпанные сахарным песком. Женя была человеком иной, нежели все меня окружавшие люди, породы. Она была вне зависти, была добра и спокойна, кроме того, она весьма беспечно относилась к законам собственности.
Я помню, что брала она всё, что хотела, без спросу и смущения. Вот она идёт, царственно и спокойно, мимо грядок и кладёт себе в рот алую и зеленоватую клубнику, всё равно где созревшую: на их, на нашем ли участке. И никто никогда не сказал ей ни единого слова упрёка.
Мне в диковинку были их семейные отношения: ровные, спокойные. Женя была живой девочкой, а не ангелом, и ей случалось иногда сделать или сказать что-нибудь предосудительное, но её никогда не наказывали, порицание заключалось всегда в какой-либо иронической фразе или просто в вопросительной интонации. В этих случаях Женя опускала лукавые свои глаза и замолкала почтительно.
Живя рядом с этим семейством, я всё глубже понимал, что атмосфера в моей собственной семье сильно и невыгодно отличалась. Когда я сидел в солнечной Жениной комнате, моей бабушке приходилось не один раз повторять свой зов, прежде чем я, не умея скрыть гримасу раздражения, поднимался со стула и уныло плёлся к двери.
Много позднее от Владика я узнал, что Женя умерла совсем молодой во время войны.
Ленинградские гости
Как-то я проснулся на террасе после дневного сна от оживлённых незнакомых голосов в комнате, но решил притвориться спящим. Затем кто-то вышел на террасу и, сразу понизив голос, сказал: «Ой, да тут кто-то спит». Мамин голос: «Это Толя, ничего, говори громко, ему уже пора проснуться». Кто-то склонился надо мной: «Боже, какой уже большой парень!» Я зажмурил сильнее глаза и замер. «На кого же он похож? Пожалуй, на папу. Ну, пусть спит…»
Пришёл дед и ещё какие-то люди, сели за стол. Бабушка была сильно взволнована и предлагала всякие закуски, но дед сказал: «Феня, не суетись, сядь, дай нам поговорить с сыном».
Потом я услыхал мягкий и манерный женский голос и вдруг… детский: «Мамочка, мамочка!» — «Что, детка?» — «Я хочу пи-пи». — «Сейчас, детка. Мама, где тут у вас туалет?»
Я очень хотел поглядеть на свою двоюродную сестричку, но какая-то дурацкая упрямая сила сжимала мне веки.
Разговор пошёл интересный. Говорили о Ленинграде, где жил мой дядя с семьёй, о родственниках и знакомых, упоминались какие-то неведомые мне имена. О некоторых говорили, понизив голос. Часто звучало слово «сидит». Я тогда думал, что сидеть можно на стуле, на горшке, но теперь это слово звучало в каком-то новом, таинственном и зловещем смысле, ибо дальше шли охи и вздохи.
Я всё лежал лицом к стене. Я устал лежать, затекла нога, ныла спина, но я упрямо «спал». Снова появилась моя сестричка, которую звали Ирочка. Наконец дядя в паузе, наступившей в разговоре, вспомнил обо мне: «А кавалер всё спит? Это уже сверхъестественно, он притворяется! А ну-ка, молодой человек…» — и с этими словами он взял меня под мышки и поднял с кровати. Я был совершенно деревянный и, повиснув в его руках, сохранял ту же скрюченную позу, в которой лежал; глаза мои были крепко сжаты… Я «спал».
И только когда меня посадили на колени и пощекотали, я «проснулся» и заревел.
Вечером мы гуляли всем большим семейством, ходили в Дубки. Дядя нас фотографировал, было очень весело. Мы с Ирочкой всё время смеялись и крепко держались за руки. Она была младше меня на год, тёмно-русая и кудрявая.
На следующий день с утра уже жарило вовсю. Видимо, был выходной, потому что вся семья и ленинградские родственники сели на террасе за обильный и торжественный стол. Окна все открыли настежь. На столе лежала не обычная клеёнка, а парадная белая скатерть. Ели селёдку и оладьи-пышки. Мы с Ирочкой быстро поели и вышли во двор, оставив взрослых за долгими разговорами.
Владик и Эдик на углу, под водостоком, положа локти на края большой бочки, наполовину наполненной тухлой вонючей водой, пускали кораблики-щепки. Когда мы подошли, они немного мрачно, но вежливо потеснились. Теперь диск воды с перламутровыми разводами отразил уже четыре мордочки на фоне голубого неба. Вода, если ухитриться смотреть не как в зеркало, а вглубь, казалась коричневого цвета, дна не было видно.
Стояли мы вокруг бочки очень долго. Солнце пекло наши головы, ноги устали стоять, коленки натёрлись о шершавые доски. Я первый подпрыгнул и сел на край бочки, скинул сандалии и опустил ноги в воду. За мною последовали остальные друзья. Ирочку мы подтянули, и все оказались в воде, уровень которой тут же повысился. Нам всем было по грудь, а Ирочке — до подбородка. Мы поливали друг другу на голову пригоршнями вонючую прохладную жидкость. Было очень весело. Настоящее купание!
Пришлось нашим мамам устроить нам внеочередную баню. Мама Ирочки ещё долго после этого принюхивалась к её волосам и прыскала духами.
Перед отъездом в Ленинград дядя подарил маме свой «Фотокор» — огромный аппарат со штативом, снимавший при помощи пластинок, а не плёнки. При наведении на объект в его чёрном нутре была видна вся сцена съёмки, только вверх ногами. Аппарат этот не требовал увеличителя. Печатали через контактную рамку. Мы с мамой просиживали долгие часы за проявлением и печатаньем в единственном тёмном и уединённом месте нашей квартиры — уборной, предварительно попросив всех, кому надо и не надо, ею воспользоваться.
От этих лет благодаря «Фотокору» осталось много любительских снимков, на которые я теперь иногда смотрю и многое вспоминаю. Своего ленинградского дядю я больше никогда не видел — он умер от голода в блокаде в 1942 году.
Книжки и радио
Грузная старуха Барзам из 14-го дома иногда летом выходила во двор, располагалась на ступенях крыльца и подзывала к себе всех дворовых детей. Она была из той категории взрослых, что внимательно, с интересом относятся к детям. Барзам часто беседовала с нашими родителями и была в курсе дела нашего воспитания.
Всем детям, чей