Державин - Олег Николаевич Михайлов
Он к морю вел чтеца, а вылилася лужа…
И ведь надо же, нашелся писака безымянный, обративший против Сумарокова тупое свое перо! Нападает беззастенчиво и на самого автора, и на его комедии, в том числе на лучшую из них — «Опекуна»! Издевательски именует его новым Терентием — римским комедиографом Теренцием! Как там у пачкуна сказано?
Сумароков вскочил с кресел, поправил на лысеющей рыжеи голове сползший парик и выдернул из шкапа связку бумаг. Стал нервно листать. Где, где она? Вот — «Вывеска»:
Терентий здесь живет Облаевич Цербер,
Который обругал подьячих выше мер,
Кощунствовать своим Опекуном стремился,
Отважился, дерзнул, зевнул — и подавился:
Хулил он наконец дела почтенна мужа,
Чтоб сей из моря стал ему подобна лужа.
Темно, коряво, а, главное, как несправедливо! Впрочем, каковую справедливость можно по Москве искать, когда здесь Сумарокова ни в грош не ставят все, начиная от московского главнокомандующего Петра Семеновича Салтыкова и кончая актриской вольного театра Бельмонтия этой выскочкой Лизкой. Обходятся с ним точно с мертвым! Два письма отправил он императрице Екатерине Алексеевне, моля ее о заступничестве, но никакого ответа не получил.
Противу его договоренности с Бельмонтием Салтыков повелел разыграть на театре трагедию «Синав и Трувор». Зачем? Кто оценит теперь высокие страсти его пьесы, написанной двадцать лет назад! Актеры? Да они разучить как следует ее не пожелали. Зрители? Им нынче подавай пакостную слезливую «Евгению» какого-то Бомарше, переведенную, сказывают, московским подьячим! Как же, публика в восторге: все перемешано — смех и слезы, высокое с подлым. Но возможно ли, чтоб на тулово скорбящей Мельпомены да голова смешащей Талии насажена была? Истинно, только подьяческий вкус таковое допустить способен. Нет, не безмозглым московским кукушкам понять дано смысл и слог его «Синава и Трувора»: «В победах, под венец, во славе, в торжестве спастися от любви нет силы в существе…»
А может, и его хулитель — какой-нибудь подлый приказный? «Чтоб сей из моря стал ему подобна лужа…» Ах, когда подьячие начинают о литературе судить, конечно, скоро преставление света настанет…
Старый слуга, тайный соучастник в горестном его ку-ликовании, вошел в кабинет с подносом. Письмо из Пи-тербурха? Наконец-то! Может, государыня отменит сей позорный спектакль. Торопливо разодрал украшенный императорскою монограммою конверт, трясущимися руками развернул бумагу с водяными знаками.
«Александр Петрович! Письмо ваше от 25-го января удивило меня, а от 1-го февраля еще более. Оба, понимаю я, содержат жалобу на Бельмонтия, который виноват только в том, что исполнил приказание графа Салтыкова. Фельдмаршал желал видеть представление вашей трагедии: это делает вам честь. Вам должно бы согласиться с желаниями особы, по месту своему первой в Москве… Я думаю, что вы лучше других знаете, какого почтения достойны люди, служившие со славою и украшенные сединою, а потому советую вам впредь избегать подобных ссор. Таким образом сохраните вы спокойствие духа, нужное вам для ваших трудов, а мне всегда приятнее будет видеть изображение страстей в ваших драмах, нежели читать их в ваших письмах. Впрочем остаюсь вам доброжелательная.
Екатерина».
Сумароков сжал бумагу в кулаке.
— Принеси, Прокоп, анисовой, да чтобы штоф был поболе…
Так-то ценят его в России и при дворе. Он спомнил недавнее послание Вольтеру и любезный ответ сего знаменитого француза с осуждением самоновейших, «незаконнорожденных» пьес, затем свою громкую славу при покойной монархине Елизавете Петровне. И вот письмо здравствующей императрицы! Куда как далеко этой хитрой и двуличной немке до дочери великого Петра!
Побежал к налою, спробовал пальцем очин у перьев: какое повострее. Строчки, несущие его боль, его муку, словно сами собой полились на бумггу:
Все меры превзошла теперь моя досада:
Ступайте, фурии, ступайте все из ада,
Грызите жадно грудь, сосите кровь мою!
В сей час, в который я терзаюсь, вопию,
В сей час среди Москвы Синава представляют,
И вот как автора достойно представляют;
«Играйте, — говорят, — во мзду его уму,
Играйте