Екатерина Мещерская - Жизнь некрасивой женщины
— О чем это вы? — удивилась я.
— Да вот хотя бы о вчерашнем… другая бы на вашем месте не стерпела, сердцу волю дала бы… животные и те ревность понимают… а вы?.. в дом взяли, спать уложили… Э-э-эх!!! — Он махнул рукой. — Я вот возьму да завтра певичку, что в Эрмитаже «Сильву» поет, привезу сюда и с собою спать положу. Что тогда?.. — глаза его вдруг заголубели и блеснули страшным озорством.
— Вот радость-то мне будет! — воскликнула я. — Прошу вас, хоть гарем здесь заведите, только дайте мне вздохнуть!.. Ведь живу я здесь, словно под домашним арестом, и краю не вижу, когда этому будет конец!
— Эх! Разобьюсь я когда-нибудь из-за тебя! — вдруг ударил себя в грудь Васильев. — Взошла ты ко мне в сердце, словно курчонок какой… и клюешь, и клюешь… я и пью, и летаю, и баб, прости Господи, обнимаю, а сам только и думаю: кончена моя жизнь, если моей не будешь, кончена!.. Ну скажи, что для тебя сделать?
— Бросить пить и меня на «ты» не называть…
Он весь как-то съежился и поник.
— Знаю… мужик я для вас…
— Глупое слово! Разве дело в происхождении? Все мы люди, и кровь у нас одинаковая… Вы так со мной поступили, что не может быть у меня к вам простых, хороших, человеческих отношений. Сами виноваты… Вы вот лучше скажите, как дальше будет?.. По бумагам я ваша жена, а распоряжаетесь вы мной, словно властелин. Работать меня не пускаете, знакомых мне видеть нельзя, что я, вещь ваша? Вы же мне совершенно чужой человек! Как же дальше?
— Дальше? — Он нехорошо усмехнулся. — Так и будет до самой смерти…
Ожидая ответа, он смотрел тяжелым, мутным взглядом. Этот человек умел перерождаться в одно мгновение. Из жизнерадостного, веселого и доброго делался злым, тупым, страшным и принимал какой-то звериный облик.
Этот случай заставил меня призадуматься. Я немела, отступала перед его силой, хотя старалась не показывать вида. Кроме всего, мне ведь было всего восемнадцать, а ему тридцать восемь.
11
Мама веселела день ото дня. К ней приходили крестьяне Петровского, она часами с ними разговаривала и покупала кур, уток, мясо, творог, яйца, сметану и молоко, которое, как в детстве, покупалось «четвертью» и выносилось прямо на ледник.
У нас были две прислуги, девушки из села Петровского, и, казалось, все, что случилось со мной, маму мою ничуть не трогало. Наоборот, ей казалось, что иначе и быть не могло.
По вечерам она, Васильев и Манкашиха играли в преферанс или джокер.
Мама продолжала восхищаться Васильевым, но вместе с тем смотрела на него несколько свысока.
Глядя на Васильева, на его хозяйский, властный тон, мне становилось совершенно ясно, что власть надо мной и потеря мною свободы была ему платой за «возвращенное» Петровское.
Постепенно накапливавшееся в моем сердце возмущение, найдя случайный предлог, вдруг прорвалось взрывом негодования.
Это случилось, когда природа, книги и музыка перестали уже радовать, так как я все время натыкалась на невидимые прутья клетки, в которую меня посадили.
Давным-давно отцвела сирень, пронеслось в разгаре лета благоухание жасмина, сошли ягоды, и наступил конец августа с его прохладными вечерами.
Однажды, вернувшись из Москвы, мама, выходя из машины, радостно замахала мне каким-то письмом.
— Китти! Китти! — кричала она, пока я сбегала по ступенькам террасы. — Ты не можешь себе представить, от кого письмо! Ты удивишься!.. Я просто глазам не верю! Боже мой! Иди, иди скорее!..
Не только я, но и Васильев с обеими прислуживавшими нам девушками выскочили в любопытстве на террасу.
На письме были наклеены заграничные марки, оно было из Америки. Писал нам Львов. Письмо само по себе было не длинно, но его содержания было вполне достаточно, чтобы перевернуть всю нашу жизнь.
Львов писал, что очень хорошо устроился, и звал к себе.
В то время ни одна страна не пускала к себе без внесения определенной суммы на имя приезжих в банк страны, в которую они приезжают. Было это вызвано тем, что люди часто приезжали без гроша и голодная эмиграция только увеличивала толпу нищих и безработицу.
Львов имел за границей богатых родственников и писал, что нужная сумма за нас будет внесена. Он просил, чтобы мы как можно скорее хлопотали о выезде из Советского Союза.
«…Может быть, Китти сделала за это время какой-либо ложный шаг? Пусть это ее не останавливает. Пусть считает этот брак зачеркнутой страницей. У нее все впереди, она еще молода. Отвечайте скорее, согласны ли вы приехать?..» — так оканчивалось письмо.
Страшный грохот и звон разбитого стекла вернул нас с мамой к действительности. Перед нами, вытянувшись во весь рост, стоял с перекошенным от злобы лицом Васильев. Тончайшего хрусталя ваза, за минуту до этого еще полная осенних астр, валялась у наших ног в острых сияющих осколках среди беспорядочно разбросанных цветов.
Васильев обрушился на нас. Началась сцена разнузданная, дикая, посыпались тяжелые русские ругательства.
Васильев вообразил, что мы сейчас, сию минуту сорвемся и уедем за границу.
Этот скандал вывел меня из оцепенения и того безмолвного послушания, в котором я находилась столько времени.
— Вот что, — воспользовавшись паузой, сказала я. Мама в это время тихо плакала, усевшись на ковровую качалку, а Васильев стоял в углу, очевидно, выпустив уже весь запас ругательств. Он нагнул голову, как бык, и исподлобья, не моргая следил за мной. — Вот что, — повторила я, — Николаю Алексеевичу дали этот уголок Петровского. Вам, мама, как я вижу, жизнь здесь с ним нравится, вот и живите вместе, мне же эта жизнь хуже смерти. Жить под пятой этого дикаря я больше не хочу!.. Чем мы сейчас провинились?.. Тем, что наш знакомый прислал из-за границы письмо?.. Из-за этого мы вынесли эту сцену буйства и выслушали все эти оскорбления? Да, я согласна променять и природу, и все эти чудесные обеды на корку сухого хлеба и на свободу. Я уезжаю сегодня же, сию минуту, уезжаю в Москву и устраиваюсь на работу, там и жить буду.
— Что-о?! — заревел Васильев и мягким, но грузным, медвежьим прыжком вдруг вырос передо мной.
— Но-но-но! — крикнула я, сама удивляясь своей храбрости. — Однажды вы по отношению ко мне были уже преступником, теперь можете совершить и второе преступление: убить меня. Убивайте, пока не поздно, убивайте, потому что я ведь все равно уеду отсюда!
Как ни странно, Васильев отступил. Он стоял молча, пока я поднималась наверх, слыша, как за моей спиной, плача, медленно преодолевая ступеньку за ступенькой, поднималась мама.
Васильев был чем-то не то удивлен, не то обезоружен. Он не посмел ни угрожать, ни уговаривать меня.