Екатерина Мещерская - Жизнь некрасивой женщины
Тетка пожелала остаться в Москве, куда мама часто наезжала.
Прошла какая-нибудь неделя, и мама в одну из своих поездок сильно задержалась в Москве. Она хоронила Виталия, умершего в три-четыре дня от сильнейшего сыпняка.
После нашего отъезда из Москвы Виталий был в очень удрученном состоянии. Он ушел из дома и пропадал целые сутки. Вернулся очень усталым. Оказывается, бродя по Москве, он очутился около Брянского вокзала, у набережной, где набрел на артель какой-то кооперативной мельницы. Ему пришло в голову вместе с грузчиками начать перетаскивать тяжелые мешки, и тифозный паразит заразил его.
Мама была в большой дружбе с няней и Катей. Все недолгое время болезни она была около него, и Виталек умер у нее на руках.
Последняя полученная от него мною записка была: «Китуся, будь счастлива! Солнце мое, будь счастлива…»
Все письма Виталия у меня бесследно исчезли. В этом я подозреваю маму: она отдала их Михаилу, когда последний, придя к нам (много позднее), просил у меня их, ссылаясь на то, что о Виталии будут писать и нужно все то, что когда-либо было им написано.
Михаил был со мной сух, холоден и даже враждебен. Он сказал:
— Не думайте, что мой брат умер из-за вас. Хотя об этом и говорят, но его смерть — трагическая случайность…
— Я ничего не думаю… Виталий умер от сыпного тифа, — ответила я.
Михаил никогда в жизни больше у нас не бывал…
Возможно ли описать мое состояние?..
Мне было восемнадцать, но я чувствовала, что юность моя прошла. С Виталием ушло все прекрасное. Я проводила ночи без сна, с опустошенным сердцем, глядя из окна на мрачный дворец с заколоченными окнами сухими глазами…
А кругом меня, казалось, наступила жизнь сказочных превращений: опустевший после всех выселений дом был отремонтирован, чисто вымыт и постепенно наполнялся вещами и обстановкой. Васильев вывез все наши вещи, находившиеся у частных лиц. Ковры, картины, зеркала, люстры снова наполнили дом, и, хотя это была лишь малая их часть, он стал уютным и красивым.
Васильев огораживал парк, и изуродованные колеями телег аллеи разравнивались и засыпались желтым песком.
Весна была в полном цвету. Во всех комнатах вазы благоухали букетами белой и лиловой сирени, окна в парк были настежь открыты, и толстые, коричневые, важные майские жуки залетали в окна, наполняя комнаты жужжанием.
Несмотря на тяжелое душевное состояние, я мало-помалу, даже против своей воли, как-то успокаивалась.
Я напоминала выздоравливающую от тяжелой болезни. Единственное, что угнетало меня в теперешнем положении, было отсутствие свободы. Целые дни я проводила за роялем, писала или читала. «Отдохну за лето от всех неприятностей, — думала я, — а с осени пойду работать… не вечно же будет около нас Васильев».
Из Москвы к нам наезжали время от времени гости. Если среди них не было молодых мужчин, то они к нам допускались. Все ахали, восторгались, не верили глазам своим, говорили, что я сделала «блестящую карьеру»; никто из них не знал правды, а в глазах многих, особенно моих подруг, я читала безумную зависть, граничившую с ненавистью.
Я невольно стала приглядываться к Васильеву. Как ни странно, я находила в нем много хорошего. Он был, прежде всего, безгранично добр. Мне очень нравилось его широкое русское хлебосольство.
Он не был остроумен, но, развеселившись, смеялся и резвился, точно молодой щенок. По природе был весел и радостен, но, задетый в своем самолюбии, мог под горячую руку убить. Главным и, может быть, единственным его пороком было пьянство.
Васильев очень любил посидеть за сложным пасьянсом. Часто, когда я, сидя в гостиной, играла, он тихо, как котенок, прокрадывался в глубину комнаты, садился на диван и начинал раскладывать какой-нибудь пасьянс. Вдруг неожиданно за моей спиной раздавались приглушенные ругательства: это, выйдя из себя, Васильев в бешенстве разрывал на клочки обе колоды карт.
Перед полетами Васильев занимался гимнастикой, читал, отдыхал и рано ложился спать. После полетов пропадал по нескольку дней в Москве, видимо кутил, потом приезжал в своей машине, заваленной всевозможными глупейшими покупками.
Но было в нем одно, что удивляло и даже трогало меня: за все время он не вспомнил ни одним словом ни намеком о том, что когда-то произошло между нами.
Он относился ко мне со всей нежностью и бережностью, на которые был только способен. Он не оскорбил меня ни одним случайным или надуманным прикосновением, и часто, неожиданно подняв глаза, я ловила на себе его хороший, совсем голубой взгляд, и тогда он, словно пойманный в чем-то недозволенном, смущаясь, отводил глаза в сторону.
10
Я ни минуты не думала, что Васильев любит меня, так как не верила, что такое существо способно любить, но теперь я надеялась (видя его настолько изменившимся), что он излечился от тупого животного чувства, которым одно время был полон. Но один случай это опроверг и привел меня в отчаяние.
После своего обычного отсутствия и кутежа в Москве Васильев поздно вечером прикатил совершенно пьяный с двумя такими же пьяными летчиками и молодой цыганкой, которую они заперли в машине, а сами, шатаясь и поддерживая друг друга, вошли в дом и, пройдя в комнату Васильева, завалились спать.
Было поздно, но я все-таки послала на деревню разбудить и разыскать какого-нибудь слесаря, чтобы отпереть несчастную пленницу.
Худенькое стройное существо в пестрых тканях, забившись в угол машины, долго не хотело вылезать, бросая на нас недоверчивые огненные взгляды.
Звали ее Глашей. Бедняжка была голодна и очень запугана. Мы ее накормили, уложили спать по ее требованию на террасе.
Рано утром, пока мы еще спали, машина с двумя летчиками и Глашей уехала.
Васильев вышел сумрачный, злой и бросал на меня хмурые взгляды, когда садился за утренний кофе, который прошел в полном молчании.
Мама, верная этикету, делала вид, что никакой пьяной компании мы не видели. Когда же она после кофе отправилась с книжкой посидеть в парк, я обратилась к Васильеву:
— Нехорошо вы делаете, плохие у вас замашки: живого человека заперли в машине…
Он посмотрел на меня враждебно:
— А вы-то сами хороши! — сказал он. — Смотрю я на вас, смотрю и никак не пойму, из чего вы сделаны? Разве вы женщина?
— О чем это вы? — удивилась я.
— Да вот хотя бы о вчерашнем… другая бы на вашем месте не стерпела, сердцу волю дала бы… животные и те ревность понимают… а вы?.. в дом взяли, спать уложили… Э-э-эх!!! — Он махнул рукой. — Я вот возьму да завтра певичку, что в Эрмитаже «Сильву» поет, привезу сюда и с собою спать положу. Что тогда?.. — глаза его вдруг заголубели и блеснули страшным озорством.