Евгений Шварц - Телефонная книжка
Милочка Рейнова, наша сверстница, с глазами, как черносливы, несколько полная для своих лет, несколько по — южному коренастая, тем не менее очень понравилась мне — она принадлежала к таинственному миру девушек. Не женщин, которых я к тому времени познал и скорее презирал, а девушек, о которых я думал почтительно, даже печально, и вместе с тем надеясь — на что? Потом, потом пойму, потом! Я не задерживался на этом ощущении, чтобы не рассеять его туманности. Любил именно эту неясность. Нравилась мне Милочка Рейнова еще потому, что звали ее Милочка, как девушку, в которую я был в те дни отчаянно влюблен. Милочкина мама, воспитанная и доброжелательная, и старая гувернантка Милочки не мешали, а помогали общему чувству довольства, приличия и праздничности. Вечерами подолгу задерживались мы у моря. Однажды по какому‑то поводу сказал я, что все существующее разумно. Придав этому смысл: все к лучшему. И Тоня спокойно, толково и ясно поправил меня и разъяснил смысл этого гегелевского утверждения. Рейновы были состоятельные люди, но ни водопровода, ни канализации на даче и в помине не было. А деревянная уборная устроена была в неудачном месте. Всякий с балкона видел, кто направляется в этот домик за нуждой. И Тоня как‑то заметил, смеясь: «Смотри, как любопытно! Если на балконе одни взрослые, я иду в уборную спокойно, а если там Милочка, не могу!» И однажды во время долгих вечерних бесед на море рассказал Тоня одну историю. Уже к середине я догадался, что рассказывается она неспроста. Тоня под прозрачными псевдонимами вывел себя и Милочку и еще неизвестных мне людей. Выходило так, что он был увлечен и мог надеяться на взаимность, но появился некто третий, которого предпочла она. И тогда он, Тоня, перенес свою любовь на девушку с удивительными синими глазами. И Милочка сказала: «Это правда! Глаза у нее удивительные». Сказала убежденно, но чуть ревниво. Ах, как это было таинственно, печально. Такие именно истории и слушать на берегу, когда шумит прибой.
23 июляВскоре я узнал, что таинственный третий — это Исачка Пембек. А девушка с удивительными глазами— Вера Михалева. Никто ни в кого не был влюблен, но чувствовалась возможность этого — такая уж сила бродила в каждом. Соприкасались и отталкивались — зерна не давали всхода пока. Мы не только сидели у моря, а бродили по темному шоссе и рассказывали друг другу страшные истории, и я испытывал тот полный ожидания страх, который начисто исчез с годами. И Милочка Рейнова говорила: «Вот Исачка Пембек — у него есть какое‑то особенное спокойствие. С ним я ничего не боюсь, а с вами мне страшно». И я проникался уважением к Исачке Пембеку. И когда я познакомился с ним в 16 году, то разглядывал его с уважением. Он оказался коротеньким, наклонным к полноте, черноглазым студентом, с преждевременно редеющими волосами. Держался он спокойно и просто, был и в самом деле привлекательным. Мы выпили по бутылке вина, что во время сухого закона являлось редкостью. И еще немножко ликера. И Исачка Пембек, высунувшись в окно и глядя во двор шварцевской квартиры, сказал с подчеркнуто меланхолическим выражением: «Какой печальный ландшафт!» Тогда, в Кабардинке, представлял я его совсем другим. Я не помню, сколько пробыли мы у Рейновых, вероятно, не больше недели, но время это представляется мне как целый период жизни. Мне было с Тоней очень удобно. Я мог говорить с ним обо всем, кроме двух самых важных для меня и глубоко запрятанных сторон моей жизни. Это о моей любви к Милочке Крачковской и о том, что я пишу стихи. И вот мы простились навеки с веселыми днями и таинственными, обещающими чудеса вечерами и отправились на извозчике в Новороссийск. И море синело влево от нас, то близко, за деревьями, то внизу, под обрывистым берегом, но горизонт стоял всегда на одном уровне с нами. В Новороссийске поезда надо было ждать несколько часов, и Тоня предложил зайти к Юкелисам, к тем самым богачам, о которых я уже слышал не раз.
24 июляВ узенькой новороссийской улочке стоял, ничем не отличаясь от других, выбеленный одноэтажный дом. На звонок наш через щелочку двери выглянула недоверчивая женщина и сообщила, что никого нет, все в отъезде, кроме такого‑то. Тоня поблагодарил за сведения и с разочарованным видом увел меня. Дома оказался почти сумасшедший брат или дядя Юкелиса, обычная история в богатых еврейских семьях. И вскоре мы расстались с Тоней, чтобы встретиться через год в новом мире — военном. Осенью приехал я из Майкопа в Екатеринодар, где мобилизованный папа мой служил врачом в войсковой больнице. На душе было темно, не по возрасту — терзала и не давала покоя любовь к Милочке. Война казалась зловещей, но была только фоном к тому, чем я жил. Насколько светлее было прошлое лето, лето тринадцатого года. Екатеринодар тех дней больше всего связан у меня с запахом новой, только что отлакированной мебели. В мебельном магазине дедушки встречались мои дяди и их друзья, возвращаясь с работы. Самоуверенные и спокойные адвокаты, друзья младшего из моих дядей, Саши. Исаак, Тонин отец с выражением всегда несколько гневным и осуждающим. Магазин узкий и длинный, как галерея, ряды буфетов, кресел, диванов, исчезающих в глубине. Больше всего и увереннее всего говорили адвокаты — и о литературе, и о театре, и о суде, и о женщинах. В адвокатской комнате висело расписание — кому по дороге в суд покупать газету. Составлено оно было на тридцать пять дней, а ниже стояла надпись: «К этому времени война кончится». О женщинах говорили они с непривычной для меня откровенностью. Так один из них громко и подробно рассказал о проститутке, которая славилась тем, что причинное место у нее холодное. Он сам проверил. И мне странно было слушать спокойный и уверенный адвокатский голос, повествующий о вещах вполне непристойных. Особенно странно потому, что за день до этого я познакомился с его дочерью — гимназисткой. Мой полумонашеский майкопский мир исчезал.
25 июляС Тоней мы встретились на этот раз как старые знакомые, но я успел сильно перемениться за этот год. Я
провел несколько месяцев в Москве[7]. Вспоминаются они мне до сих пор, как несколько лет. Я утвердился в своей робинзоновской внутренней жизни. Кое‑что самодельное, кое‑что принесло к моему острову течение. Я писал стихи, подобные робинзоновской одежде. И на этот раз показал их Тоне. Он выслушал стихи мои с недоумением и даже неловкостью. Указал, что так не рифмуют. И возражал против полного отсутствия музыкальности, когда увидел, что я разумею под этим не в теории, а на деле. Печальные для меня длинныедлинные екатеринодарские дни. И споры в большом Сашином кабинете. Он уступил нам комнату в большой своей квартире. Все чуждо мне — и огромный адвокатский письменный стол, и кожаный диван с высочайшей деревянной спинкой, на вершине которой вмонтированы полочки. На полочках — вазы с глазурью немецкой выделки и фотографии какого‑то актера с трогательной надписью, и Сашиной дочки от первого брака. Позади стола — книжный шкаф с роскошными изданиями. Четыре толстых тома: «Мужчина и женщина», словарь Брокгауза или «Просвещения» и еще какие‑то книги с корешками, сияющими золотом. Кожаные мягкие кресла. За окнами ныне исчезнувший очень мной любимый шум: быстрый стук копыт по мостовой. Мне казалось когда‑то, что это едут непременно к нам. И что приезд этих неведомых людей принесет мне счастье. Но не этой осенью. Я ничего хорошего не ждал в августе 14 года. Итак, мы спорили. Тоня даже написал пародию на, мои стихи, пародировал мое стремление дать непременно картину: «Стол был четырехугольный. — Четыре угла по концам. — Он покрыт был мантией палача. — Жуткой, как химеры Нотр Дам». Все, кроме последней строчки, никак мне не свойственной, было очень похоже. Но самый факт написания пародии показывал, что Тоню задело что‑то в моих стихах. А я был задет его указанием на полную неграмотность в технике. Нам сшили студенческую форму[8]. У одного портного.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});