Восемнадцать лет. Записки арестанта сталинских тюрем и лагерей - Дмитрий Евгеньевич Сагайдак
А сколько неприятностей принесли эти номера нам потом! Не угодил надзирателю — не так поприветствовал (а на наши приветствия они сами не имели обыкновения отвечать), или огрызнулся — надзиратель пишет рапорт на твой номер, и тебя водворяют на три-пять суток в карцер. Начальник конвоя требует выйти из строя, а ты не вышел, памятуя — «шаг вправо — шаг влево…» — опять же рапорт, и ты в карцере. Возвратился с работы, а номер оказался разорванным или запачканным — таскал весь день на плечах брёвна — и опять тот же карцер. А в ряде случаев попадали в карцер, совсем не зная, когда и где сделал нарушение — просто конвоир или надзиратель перепутали с кем-то твой номер.
Но не это всё, в конце концов, было страшно. Страшным и противным был сам факт введения этой «формы».
Вольнонаёмные, работавшие рядом с нами, долго не могли смотреть нам в глаза. Им было стыдно и неудобно за страну, в которой они жили.
А каково же было нам!?
— А вот в Воркуте — номера не только на спине, но и на коленях, — так утешал нас начальник оперативного отделения лагеря, старший лейтенант Редькин.
— Хорошее утешение, гражданин начальник! Вы бы ещё ввели бритьё головы, как раньше на Сахалине!
— А что ж, понадобится — и это будем делать, — не задумываясь и ничуть не смущаясь, отвечал он.
И вот — мы все с номерами. Теперь наших фамилий никому не нужно.
— Эй, ты, ше — четыреста двадцать девять, подойди-ка сюда!
О номерах в Воркуте до нас доходили слухи и раньше, но мы этому не верили, просто не хотели и не могли верить. Ну, а теперь — поверили!
Лето. На улице двадцать градусов тепла. В кузнице у горна — до сорока-пятидесяти. Мокрые рубахи покрыты солью. Попробуй, помаши кувалдой в такую жарынь!
— Надеть гимнастёрки! — кричит заскочивший в производственную зону начальник режима.
— Жарко, гражданин начальник!
— Не разговаривать, надеть гимнастёрки!
И надевают. Ничего не поделаешь — на гимнастёрках-же номера!
На другой день кузнецы всё же работали в нижних рубахах. На фанерках написали свои номера и закрепили их у рабочих мест. Петкевич посмеялся, но всё же дощечки порекомендовал сжечь. Далеко ли до греха?!
— Работайте в чём хотите. Я у вахты посадил Королёва — всё равно ничего не делает, а тут хоть какую-нибудь пользу будет приносить. Появления кого-нибудь из «них» он не пропустит — обещал!
Так и работали с «сигнальщиком». Случаев нарушения лагерного режима на производстве в части номеров отныне у нас не было.
При освобождении по реабилитации в 1955-м году я взял из каптёрки свой брезентовый плащ, присланный в своё время мне братом. Он не раз спасал меня в пургу и ненастье. Хороший плащ, с капюшоном. Мечта любого заключённого.
На спине этого плаща оказался пришитым номер, изношенный, грязный. Провожавшие меня из лагеря настаивали, чтобы я так и вышел с этим плащом, не отрывая номера. Не послушал тогда их, сорвал. Под номером оказалось четырёхугольное пятно по размеру тряпки с номером.
Когда приехал домой, жена, дети, родственники, знакомые спрашивали, что это за пятно на плаще.
Пришлось рассказать. Замолкли все. Радость встречи была омрачена.
Выходя из комнаты, старшая дочь со слезами на глазах, не обращаясь ни к кому, прошептала: «ФАШИСТЫ!»
Глубокое молчание всех было ей ответом.
СМЕРТЬ СТАЛИНА
Давно отзвенел рельс на вахте. Дневальные прокричали: «Подъём!». Все оделись. Дежурные собрались идти за хлебом. Но выйти из барака нельзя!
Замок с наружной двери ещё не снят, хотя обычно он снимается сразу после сигнала побудки. Ведь до развода нужно принести хлеб, обувь и одежду из починки, кипяток, сходить в столовую. Да мало ли какие дела нужно успеть сделать до развода.
Выглядываем в окна через решётки, сделанные нами же в кузнице, да и нами же и поставленные. Вся зона лагеря хорошо просматривается из окон второго этажа (барак наш двухэтажный, вмещающий свыше пятисот человек. Зона мертва — никакого движения нет, не видно и надзирателя у дверей столовой.
Проходит час, а может и больше. Напряжение нарастает.
— В чём дело? Что случилось? Почему не открывают барак? Такого ещё не было!
Даже изобретательные на всякого рода «параши» — Миша Хозянин, Чучмай, Кушлинский — молчат, как в рот воды набрали, ничего не могут придумать.
— Может, ночью совершён массовый побег? А может быть, опять война с кем-нибудь? А не амнистия ли, братцы? Тогда зачем же замок?
Нет, не отгадать и ничего не придумать!
Но вот загремел засов. Входят два надзирателя, за ними начальник режима и наш оперуполномоченный Редькин (он тогда ещё был «хозяином» лагеря и носил погоны).
Дневальный кричит: «Внимание!»
Все как один выстраиваются в два ряда между нар для поверки.
Молча нас пересчитали, сверили с записями на фанерках, и вместо обычной команды: «Разойдись!» слышим хриплый голос Редькина:
— Сегодня развода не будет. Всякие игры в домино, шашки, шахматы — категорически запрещаются. Всё наличие игр выложить на стол. Запрещается пение, игра на музыкальных инструментах и громкие разговоры. Нарушители будут немедленно водворяться в карцер. Завтрак и хлеб принесут, когда подойдёт очередь вашего барака. Всё понятно?
— А дышать, гражданин начальник, можно, или тоже нельзя? — раздаётся голос Хозянина.
Редькин глазами ищет задавшего вопрос и неожиданно вместо вопроса: «Кому это захотелось в карцер?», отвечает:
— Дышать пока что можно, разрешаю!
Такой его ответ безусловно вызовет различные толкования, но только после его ухода из барака. А сейчас в разных концах раздаётся громкий смех.
Редькин и начальник режима уходят, а оба надзирателя остаются, берут табуретки и усаживаются у дверей. В бараке приглушённый разговор и обсуждение ответа Редькина на вопрос Хозянина.
Чучмай подходит к надзирателю и, заикаясь сильнее обычного, спрашивает его:
— Гражданин сержант, в чём дело? У меня же отчёт, мне нужно во что бы то ни стало быть на работе!
Как никогда барак затих, как бы притаился в ожидании ответа надзирателя. Кто-то уронил кружку. Нарушенная тишина взорвалась криком: — Тише, тише!
Надзиратель встал и тихо, почти шёпотом, одними губами, сказал:
— Умер Сталин, Сталин умер! — и тут же сел, полез в карман, достал платок и стал вытирать вспотевшее лицо.
В бараке стало ещё тише. Триста пятьдесят человек молчали. Молчали долго. И каждый думал: что же теперь? Что же будет