Захар Прилепин - Подельник эпохи: Леонид Леонов
С каждой наградою писательская неприкосновенность Леонова становится все более прочной, но, надо признать, читатели рефлексирующие и сомневающиеся со временем начнут сторониться его книг.
В наши с вами дни, спустя не столь долгие, но довольно дурные времена, думается иногда, что читатель — существо переменчивое и суетное порой, а вот политический иммунитет, присвоенный с целью завершения главного пожизненного труда — мы имеем в виду «Пирамиду», — может быть, даже важнее поспешного читательского интереса.
Тем более что в 1959 году о проблеме расставания с массовым и любящим читателем речь еще не шла, и даже напротив. В эти годы Леонов переживает, наверное, третий всплеск народной популярности. Первый был в 1920-е годы и связан в основном с успехом «Барсуков». Второй — это народная драма «Нашествие» и «Взятие Великошумска». Теперь, после многочисленных и даже скандальных публикаций, связанных с романом, после получения Ленинской премии, «Русский лес» читают буквально миллионы людей. Достаточно привести один факт в связи с этим: в течение нескольких лет Леонов получит более восьми тысяч писем от своих почитателей…
Это, конечно, было хорошим подспорьем для исправления настроения.
В Толстовский комитет Леонов попал из очередной заграничной поездки. В прошлом 1958 году он посетил Индию, в начале 1959-го около месяца провел в США. А с 5 октября по 5 ноября того же года путешествовал по Италии и Франции.
И вот теперь, преисполненный впечатлений, в стране Советской.
«…Он сыпал острыми замечаниями, шутил, заряжал вокруг себя пространство — слушатели невольно подчинялись действию его слов, — таким Аникин описывает Леонова на первом заседании комитета. — Он делился мыслями и после заседания, всюду: в коридоре, во дворе, у дверцы своей автомашины, в кабинете у нас, литературных клерков. Оживленный, едкий в насмешках, он находился в каком-то внутреннем движении, словно торопился, спешил. Потом, узнав его лучше, я понял, что тут ничего не было от поведения человека, редко посещавшего “начальство”. Оживленных, иногда откровенно наигранных речей от разных писателей мы, работники аппарата, наслушались в правлении достаточно. Тут было другое — искреннее волнение, шедшее от внутренней, душевной энергии».
Аникин запомнил множество, вполне в духе Леонова, казусов той поры.
Предстоящее торжество Леонид Максимович иронично называет «муроприятие».
Как главе комитета Леонову нужно было вести заседания. Он в ответ машет руками:
— Примусы умею паять, чинить водопровод, делать люстры, пьесы, романы, но не председательствовать.
В первый же раз усаживает рядом Аникина, чтоб подсказывал.
После заседания интересуется:
— Ну, как получилось?
— Хорошо.
— Значит, могу начать карьеру?!
Но карьеру с таким въедливым характером, конечно же, не сделаешь.
Вот приносят макеты памятников Льву Толстому. Леонов все бракует, один за другим.
Следом несут медаль к юбилею Толстого, кто-то из начальства предлагает выбить слова Горького на ней. Леонов опять возмущается, и по делу. Немедленно набирает заместителя министра культуры и спрашивает:
— Причем тут Горький? Конвоир при Толстом?
Слова Горького с медали убирают.
Решается вопрос о докладчике на торжественном собрании в Большом театре, где присутствовать будут первые лица страны.
Леонов отказывается и день, и два, и три.
Владимир Аникин, сам едва ли не в отчаянии, говорит ему:
— Нет, только вы, Леонид Максимович! Кому же еще!
Леонов думает еще несколько дней, потом соглашается. И признается, что его подкупили эти слова: Шолохов ведь не приедет из Вёшенской выступать, а больше действительно некому.
Леонов садится за доклад, относится к этому, как всегда очень серьезно, работает два месяца, продумывая каждое слово. Создает несколько вариантов, и Аникин вспоминает, как листы с разонравившимся текстом Леонов отдает жене, называя их «стружки».
— Проснешься ночью — пришла мысль, удачная, боишься потерять, — говорит Леонов о своей работе. — Вставать не хочется, а идешь и пишешь. Поиск истины, как у электронной машины: поворот — семь!.. Нет… Снова поворот — девять!.. Нет… Восемь! — и сейф открыт!.. И так много раз.
Иногда шутит по поводу доклада:
— Вот соберутся все в Большом театре — а докладчика нет? Исчез… А?..
Организаторы сдержанно улыбаются в ответ на это.
«Леонов ни в чем не был похож на других известных писателей, — продолжает Аникин. — Я заметил за ним одну особенность: он говорит иногда как бы размышляя вслух. Его речь, живая и вольная, иногда торопливая, в этих случаях становилась трудной, но именно тогда он и сообщал всегда что-то особенно важное. Однако бывало нередко и так, что он говорил, взвешивая слова на невидимых весах, словно проверял их правильность, и следил за собеседником — как он их встретит. А вне трудных раздумий он бывал чуть ироничен. Тогда перед тобой был человек, не скрывающий, что принужден играть некую житейскую роль, избранную к тому же не по веселой обязанности. Он признался:
— Завидую: видел недавно — идет вот такой мужчина (тучный), несет в руках по кульку, ступает медленно, степенно… Я так не умею. Бежишь-бежишь, пока не упадешь… всем телом!
Во время заседания и после него он держал в руках какой-то черный шнурок и постоянно сматывал и наматывал его на руку.
Решения свои хотел исполнить сразу и был настойчив».
Впрочем, не все преграды настойчивость его могла преодолеть. Готовый уже доклад нужно было согласовать с секретарем правления Союза писателей Георгием Марковым и чиновниками из ЦК.
За неделю до выступления Леонова в Большом театре, 11 ноября 1960 года, собралась комиссия: заведующий отделом культуры ЦК Дмитрий Поликарпов, инструктор того же отдела Игорь Черноуцан, Марков, еще несколько человек и Владимир Аникин, которому на таком собрании находиться было не по статусу, но Леонов настоял на его присутствии.
Начальство сказало, что есть замечания. Леонов ответил, что его ни Горький, ни Станиславский не правили, а кто, мол, вы такие. Возникла нехорошая пауза. В разговор вступил дипломатичный Марков, буквально прошептав, что всё равно стоит обсудить текст в целом, в общем…
Помолчав, все согласились.
По мнению «руководства», Леонов слишком много внимания уделил «арзамасскому страху» (то есть ужасу собственной смерти) Льва Толстого.
Поликарпову не понравилась фраза, касающаяся и года смерти Толстого: «День шел на убыль, круче примораживало, русская мысль глубже забиралась в подполье или на долгую зимнюю спячку». По его мнению, вернее, согласно «Краткому курсу истории ВКП(б)» в 1910-м как раз и начался новый революционный подъем.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});