Моя жизнь: до изгнания - Михаил Михайлович Шемякин
Когда всё было выпито и съедено, Кузьминский вскакивает на стол и начинает выплясывать, с хрустом давя каблуками кузнецовские тарелки. Я с печалью смотрю на осколки фарфора на столе и думаю про себя: вот и ещё одна страничка моего мира ушла навсегда.
“А не стыдно тебе, Кузьминский, так пакостить в чужом доме? Ведь это же старинная посуда”, – злым голосом обращается к поэту, по-прежнему стоящему на столе среди битых тарелок, Игорь Дмитриев. “А что, поэту Кузьминскому на кузнецовском фарфоре и потанцевать нельзя?” – гордо откинув лохматую голову и с усмешкой глядя на Дмитриева, заявляет Кузьминский. Все замолкают, и в тишине Игорь Дмитриев с великолепной актёрской дикцией громко отчеканивает: “Не по таланту пьёшь”. И Кузьминский молча слезает со стола. Очередной пьяный вечер на этом закончен.
Почему-то одним раскрошенным кузнецовским фарфором Костя Кузьминский не ограничился и раз от разу с пьяным хохотком разбивал сделанные по моим эскизам стеклянные бокалы, керамические кружки и кувшины. Правда, в обломках этого стекла и керамики я увидел своеобразную красоту и сделал из них серию фотографий и рисунков, обозначив “Натюрморты с битой посудой”. “Нет худа без добра”, – с горькой усмешкой говорил я себе, рассматривая новоиспечённые рисунки и фотографии.
А Кузьминский продолжал вести себя привольно в навсегда покидаемом мною доме. Лишив меня любимых кузнецовских тарелок, керамических кружек и стеклянных бокалов, он в один прекрасный день умудрился лишить меня и моего любимого мужского одеколона “Ланвин”, привезённого мне Диной из Парижа.
Как-то раз, выходя на прогулку с моим псом, я забыл закрыть дверь в свою комнату. Погода стояла хорошая, и вернулись мы с псом через пару часов. Пёс вбежал в приоткрытую дверь комнаты, а я первым делом решил заскочить в туалет.
Туалет, или, как его обычно называли, сортир, в коммуналке, где проживает несколько десятков человек, – место знаменательное. Ранним утром перед ним стояла толпа заспанных жильцов, державших в руках смятые газеты и не подозревающих, что в мире существует туалетная бумага. Люди хотели с утра, как говорили в старину, опростаться и не опоздать на работу. Их было много – хмурых, зевающих трудяг, а он был один-единственный – пожелтевший от времени фарфоровый унитаз, десятилетиями выдерживающий взгромоздившихся на него в позе орла грузных баб и жилистых мужиков, привыкший слышать удары кулаков в дверь и злобные крики: “А побыстрее можно?!”, “Ну сколько же можно сидеть?!”, “Дети не могут столько терпеть!”
А принятие им разного вида “весёлой материи” (как обозначил людское дерьмо исследователь средневекового веселья Михаил Бахтин) и сносные – или несносные – запахи, сопровождающие её! А способные преодолевать далёкое расстояние запахи мочи – детской, бабьей, мужицкой, больной и здоровой!.. Но, пожалуй, с таким запахом мочи, пролитой в его фарфоровое жерло в день, описываемый мною, старый унитаз в своей жизни не сталкивался!
Открывая видавшую виды дверь нашего туалета, я заранее приготовился к тому, что в ноздри ударит какой-либо запах из описанного мною набора. Но к моему удивлению, ни дерьмом, ни мочой на меня не дохнуло. Дохнуло милой моему сердцу Францией, Парижем!
В туалете витал густой запах моего любимого “Ланвина”! Страшное подозрение пронеслось у меня в голове, и, забыв, зачем я решил посетить сортир, я понёсся в мою комнату. В ней тоже пахло “Ланвином”, а посреди комнаты бородой кверху лежала на полу фигура громко храпящего Кузьминского, а рядом с ним валялся опустошённый литровый флакон моего “Ланвина”. “Ну что же, «Ланвина», конечно, жалко, – думаю я, – надо было не бутылку «Московской» в шкафу запирать, а «Ланвин». А главное, не забывать запирать дверь. Кузьминский, конечно, нахал преизрядный, но и сам-то я в былое время за неимением спиртного попивал советский одеколон, называемый «Тройным». Гадость была ужасная, «Ланвин», наверное, получше. Спрошу у поэта, когда протрезвеет”. И снова вывожу пса на улицу, потому что от “Ланвина” меня начинает мутить.
Память носа, о которой я уже упоминал, – явление сложное. Запах когда-то любимого “Ланвина” стал ассоциироваться у меня с сортиром из нашей коммуналки, и больше я им никогда не пользовался, перейдя на полюбившийся мне французский одеколон “Экипаж”.
Люся бухтеева и биологически отвергнутый
Киношный и театральный актёр Игорь Дмитриев благодаря своей породистой физиономии и осанистой фигуре играл князей, царских особ и знатных вельмож, которые по веским для советского времени причинам не могли быть главными или положительными героями фильмов.
Играя в кино персон с голубой кровью, сам Игорь был причастен к особому ордену, сурово осуждаемому и строго карающемуся в Советском Союзе. Как большинство людей, принадлежавших к этому подпольному клану, Игорь был кокетлив, сентиментален, игрив и влюбчив. И на какое-то время его кумиром стал я, дружески к нему расположенный, но не отвечающий на его влюблённость.
Сияющий, он врывался в мою мастерскую, протягивая мне громадный букет, обёрнутый серебристой бумагой и перевязанный розовой лентой. На деле это оказывалась купленная на рынке свежайшая баранья нога. Он тут же уносил её на кухню и, напевая, шпиговал чесноком и запихивал в духовку. Иногда при встрече или расставании он чересчур крепко обнимал меня, театрально восклицая при этом: “О, как же трудно иметь дело с гениальной возлюбленной!” – “Игорь! Я не был, не являюсь и не буду твоей возлюбленной!” – говорил я, осторожно освобождаясь от его дружеских объятий. “Молчи! Молчи!” – патетически восклицал Игорь и опять же театрально уносился по коридору к выходу. Чудесный человек. Чудесный актёр. Игоря любили все, и он тоже любил всех, но некоторых – особенно…
Он обладал множеством превосходных и удивительных качеств, обаянием, утончённым вкусом и благородством, самым главным из которых было его доброе, отзывчивое и сострадательное сердце.
Поэт и художник Олег Григорьев пил, как и полагалось художникам и поэтам, пил, как говорится, за двоих. Напиваясь, несмотря на хлипкое строение тела, умудрялся постоянно затевать драки, из которых победителем не выходил, а чаще всего попадал в милицейский участок. Отсидев за мелкое хулиганство положенные пятнадцать суток и выйдя на волю, писал стихи, рисовал, и снова напивался, и снова попадал в участок. Но однажды по пьянке он влип в историю, которая грозила ему не пятнадцатью сутками, а тюрьмой.
…В час ночи ко мне в мастерскую вломилась пьяная девка с опухшей мордой, грязными сальными патлами на башке, в короткой юбке, в провонявшем потом свитере и стоптанных туфлях на босу ногу. “Мишка? – хриплым голосом спросила она меня и, протянув давно немытую ладонь, представилась: – Люся Бухтеева, подруга Олега Григорьева”. Затем бухнулась задницей на мою кровать, обхватила голову руками и зашептала: “Мишка! Олежку надо срочно спасать. Срок ему светит. Он милиционеру