Ссыльный № 33 - Николай Николаевич Арденс
Неожиданно пришла весть и о кончине царя. Николай I не пережил крушения своих политических замыслов и почуял, что рушилась вся его жандармская система управления страной: неспроста поэтому шептались всюду о том, что ненавистный царь сам покончил с собой, хоть и объявлено было, будто у него образовалось воспаление в легких.
Падение Севастополя острой болью отозвалось в сердце Федора Михайловича: утверждению его «русской идеи» был нанесен жестокий удар.
Но вот страшный пожар в Крыму утих. Молва разнесла славу героев севастопольской обороны. Замелькали имена Нахимова, Корнилова, Тотлебена и многих иных, и Федор Михайлович вдруг, вспомнив прошлые годы, остановил свое внимание на имени прославившегося генерал-инженера Тотлебена: да ведь это тот самый, кого он знавал еще в Инженерном училище и о котором как о близком приятеле не раз ему рассказывал Александр Егорыч… Вот кто может все сделать для него, вот кого надо просить, — уверил себя Федор Михайлович. И в Петербург, к Александру Егорычу, туда уехавшему, и к Эдуарду Ивановичу Тотлебену, и к его брату Адольфу, однокурснику Федора Михайловича, полетели письма со страстной мольбой — помочь, поддержать, добиться права быть писателем, права печататься.
Федор Михайлович приводил сотни самых тончайших доводов в защиту своих прав снова оборотиться полезным членом общества; он писал о том, что в прошедшие годы бывал совершенно слеп и верил в «теории» и «утопии», и когда в своем изгнанничестве понял все прошлые «заблуждения», содрогнулся и испытал великие мучения при мысли, что он отрезан от нужных дел и никак не может проявить свои способности и желания. «Я знаю, что был осужден за мечты, за теории», — писал он самому Тотлебену, генерал-адъютанту царя, и умолял испросить разрешение снова стать полезнейшим для отечества деятелем литературы. И какая радость охватила сердце его, когда он узнал, что и Адольф и Эдуард Тотлебены вполне сочувствуют ему и, так же как и Александр Егорыч, полагают, что гибнуть ему в сибирской ссылке незаслуженно и невозможно. Федор Михайлович воспрянул духом. Вскоре его представили к производству в прапорщики и выдали патент, в коем содержалось высочайшее повеление «признавать и почитать» его именно прапорщиком, то есть первым офицерским чином. И так взводный командир Достоевский стал офицером. Так вышел срок новым ступеням жизни ссыльного писателя. Ему намеревались возвратить его дворянские права, но что было самым главнейшим из главных — ему обещано было позволение печататься на «узаконенных основаниях».
Тут уж мысль о Марье Дмитриевне окончательно взяла свое. Тревогам и ожиданиям Федора Михайловича, казалось, наступал какой-то решающий предел. Он чувствовал, что вот-вот придут фантастические часы встречи с той, о которой он говорил, что или сойдет с ума, или уж прямо в Иртыш. Но лучше всего, сейчас решал он, идти на всякий риск, лишь бы скорей добраться до Кузнецка. Александр Егорыч и тут как тут очутился и, предварительно посовещавшись с соответствующим начальством, изобрел поездку в Барнаул, в которую на законнейших основаниях, как и подобает юридическому лицу, включил и Федора Михайловича, с тайным намерением дать своему опекаемому другу возможность оттуда проникнуть хоть на один или два дня в Кузнецк, благо от Барнаула не более двухсот верст.
И вот Федор Михайлович наряжен в офицерский мундир и определен для сопровождения каких-то фургонов с казенным имуществом в Змеиногорск и Барнаул. Солдатская шинель снята — и навсегда. Ее сменил офицерский сюртук, к которому были прихвачены крахмаленая манишка и высокий стоячий накрахмаленный воротничок, достигавший почти самых ушей. В таком виде он решил предстать перед Марьей Дмитриевной и сразу произвести должный эффект. Из Барнаула на попутных лошадях он отправился в неведомый и загадочный Кузнецк.
Последние тревоги
Добравшись до Кузнецка, Федор Михайлович увидел маленький городишко, прилепившийся у скалистого берега Томи, в котором обитало едва полторы тысячи жителей и было не более пяти или шести улиц, совершенно непроходимых в дождливые дни. Дырявые заборы с высокими воротами, покосившимися и позеленевшими от старости, преграждали доступ во дворы, издавна загрязневшие благодаря непременному пребыванию в них свиней, кур и уток. Дома, деревянные, с тесовыми крышами, стояли поодаль друг от друга, сиротливо и молчаливо, словно разлученные злыми людьми и жестоко обиженные.
День выдался хмурый и сырой. Ветер, казалось, порывался снести все крыши и изломать все заборы. На небе, набегая друг на друга, беспорядочно двигались облака, точно в страхе торопились уйти от погони. Они то превращались в одну непроницаемо-серую массу, заполнявшую своей громадой полнеба, то через несколько мгновений снова бежали разорванными и ободранными клочьями, на которые вдруг падали еле мелькавшие холодные лучи скрытого, неведомо где пребывающего азиатского солнца. Сырой ветер, будто вырываясь из какой-то чудовищной засады, то бил прямо в лицо, то бросался в разные стороны. Наконец небо заволокла бескрайняя туча, набухшая от воды, и заморосил мелкий-премелкий дождик, все усиливаясь и усиливаясь.
Федор Михайлович шел по мокрым незнакомым улицам, крепко-накрепко запахнув свою легонькую, только что сшитую офицерскую шинель, и нетерпеливо искал прохожих людей, которые могли бы сказать, где живет семейство Исаевых. Встречных на улицах, однако, почти никого не было. Сердце его билось неровно и трепетно. Тело пробирала холодная дрожь. «Что-то там, у н и х, в доме? И какова-то о н а там? — метались в голове вопросы, один другого тревожнее. Наконец одна старуха, показавшаяся из-за угла, припомнила улицу, на которой живет вдова Исаева:
— Как пройдешь три номера, так на четвертом они самые и живут… — Она ткнула своим дырявым зонтиком в ту сторону, куда надлежало идти Федору Михайловичу. Улица, начинавшаяся от церкви, являла собой примерный вид захолустья, отрешившегося от всего окружающего мира.
И вот наконец Федор Михайлович, пройдя «три номера», очутился перед домом с пятью окнами на улицу и со скамеечкой у забора, у самой калитки. Он вытащил из правого кармана чистенький носовой платок с ветвистой каемкой (захватил с собой в дорогу из свежей, только что купленной дюжины) и старательно вытер усы и все лицо, мокрое от дождя. Но не успел он потянуть за проволоку от звонка, как за дверью послышались торопливые шаги: то бежала уже Марья Дмитриевна, а за ней и Паша, видно заметившие Федора Михайловича еще у ворот. Паша перегнал мать и припал к мокрой шинели Федора Михайловича, который приподнял мальчика и жарко поцеловал. Марья Дмитриевна, вся в слезах, обняла Федора Михайловича и долго не могла отступить от него. И у Федора Михайловича тоже показались слезы. Оба вспомнили об Александре Ивановиче и еще раз всхлипнули.