Виталий Сирота - Живое прошедшее
Коллективистское воспитание я вспомнил не так давно, стоя в Нью-Йорке перед небоскребом Рокфеллер-центра. Был жаркий летний день. Перед зданием – небольшой искусственный каток с бело-голубым льдом, как и задумывалось основателем-миллиардером. На льду – ярко одетые девочки-фигуристки. На камне рядом выбиты слова Рокфеллера с похвалой индивидуализму и частной инициативе. Вся эта картина говорила в пользу слов Рокфеллера, а не доктрины коллективизма.
В детстве нас регулярно взвешивали и обмеривали, заботились, чтобы мы поправлялись: давали рыбий жир и т. п. Только в далеком детстве я видел, как врач, придя домой к больному ребенку, прежде чем подойти к нему, мыл, а потом грел (!) руки. Советская это заслуга или остатки старых традиций, не знаю, но позже я такого уже не видел.
Многое проходило под знаком совсем недавней войны: игры, где ребята делились на «немцев» и «наших», военная тематика стихов на детских праздниках, бесконечные военные фильмы, где немцы представлялись в карикатурно-плакатном виде.
В первый класс я пошел в 109-ю женскую школу, помню, что писал на обложках тетрадей: «ученик 109-й женской школы…» Видимо, это было уже перед самой отменой раздельного обучения. Вскоре мы переехали на проспект Карла Маркса, и я продолжил обучение в 123-й школе, куда отец перешел работать. Воспоминания о начальной школе у меня примерно те же, что и о детском саде, – нечто довольно безрадостное и холодно-казенное. Помню темноватые коридоры с деревянными полами, покрытыми специфической красновато-оранжевой мастикой. Эти полы периодически натирали работники-инвалиды.
Думаю, что о радости детей в школьных стенах не заботились. Вероятно, приоритетом были порядок и поддержание элементарного жизнеобеспечения школы.
Первое время после того, как я перешел в 123-ю школу, обучение продолжало быть раздельным. Потом в классе появились девочки – таинственные, манящие существа. Мои попытки ухаживать за ними оказались неуспешными. Вероятно, я относился к объектам ухаживания слишком уважительно, что, скорее всего, было скучновато для них. Я с удивлением смотрел на более удачливых мальчиков, которые начинали отношения с дерганья за косу и других грубоватых действий. Девочки громко протестовали, но оказывалось, что часто натиск приносит плоды. Такое превращение обиды и протеста в успех и сейчас остается для меня тайной. Ставили и ставят меня в тупик и другие особенности женской психологии: например, когда говорится одно, а подразумевается другое. Так, Анна Каренина, сердясь на Вронского, наказывала горничной сказать ему, что у нее болит голова и она просит не входить к ней. Потом в своей комнате Анна загадывала: «Если он придет, несмотря на слова горничной, то, значит, он еще любит». Я-то, конечно, не стал бы входить после запрета и, как показывают жизнь и Толстой, был бы неправ. Слабым утешением мне может быть то, что Вронский, отлично знавший женщин и любивший Анну, тоже так и не вошел в комнату.
Мою первую симпатию звали Наташа Антонова. День рождения у нее был в начале апреля. Я купил ей на день рождения букетик гиацинтов. Вручить постеснялся, оставил на лестничной площадке около ее двери, позвонил и убежал. Ясно, что с такой манерой ухаживания успеха я не имел. Позже, уже в старших классах, в ее глазах я, похоже, выглядел много привлекательнее.
В начале учебного года учитель обычно знакомился с классом, зачитывал вслух из журнала сведения о семье каждого из учеников, и мы должны были это подтвердить. Тогда я узнал, что лишь у нескольких учеников в классе были отцы; это было такой же редкостью, как отдельная квартира.
Когда я учился в третьем или четвертом классе, умер Сталин. Помню, как я шел из школы домой, как раздались заводские гудки и остановилось все движение на улице. Особенной реакции родителей и соседей на это событие я не заметил.
Помню смену властителей: Маленков-Хрущёв, суд над Берией, песенки вроде «Наш предатель Берия вышел из доверия…» или «Растет на юге алыча не для Лаврентий Палыча (Берии), а для Климент Ефремыча (Ворошилова) и Вячеслав Михалыча (Молотова)…»
О давке на похоронах Сталина я, естественно, не знал. Знакомый москвич впоследствии рассказал, как мальчиком видел в московских переулках грузовик с кузовом, наполненным галошами, – последствия этой давки.
Важнейшее место в нашей жизни занимал двор. Детей в плотно населенном доме жило много, матери работали, отцов, повторюсь, как правило, не было, и ребята проводили время во дворе до глубокого вечера. Мы знали множество игр, которые требовали подвижности и ловкости. Забавы наши иногда бывали опасными – например, прыжки с крыш сараев в сугробы. Из-за всеобщей бедности «оснащение» наших игр было убогим. Мячи были со шнуровкой и надувались ртом, да и они были ценностью. Хоккейные клюшки мы делали сами, лыжи были дешевыми, с простейшими креплениями, сделанными из резиновых трубок, которые покупались в аптеке. На ногах – валенки или, в лучшем случае, дешевые грубые лыжные ботинки. Когда я сильно падал, съезжая с горы на лыжах, и потом приходил в себя, первая мысль была: «Целы ли лыжи?» – и лишь потом я начинал шевелить руками и ногами, проверяя, целы ли они. Одевались для спортивных и других игр в удобную, но далеко не новую одежду. Поэтому сегодня мне трудно привыкнуть к тому, что мальчики играют в футбол на дворовых площадках в дорогой спортивной одежде.
Моя обычная, неспортивная, одежда какое-то время состояла из перешитых отцовских флотских брюк (они назывались «клеши») и старых полуботинок. И то и другое ранее уже относил мой старший брат. Такой небогатый гардероб, конечно, не радовал, но и не особенно огорчал. Это была норма. Все было, конечно, довольно чистое и отглаженное, а дальше твой успех зависел от твоих достоинств. Для мальчика это в первую очередь сила и уверенность в себе.
Главные авторитеты для детей были не в семье, а во дворе. Потерять лицо было страшно. Сначала, когда я был новеньким во дворе и ко мне приглядывались, мое частичное еврейство являлось важным отрицательным фактором в глазах других детей. Я понял, что, по мнению других, быть евреем плохо. Плохо – и все, без обсуждения. Потом эта тема по отношению ко мне, правда, рассосалась, и я стал общаться с ребятами на равных. Дети просто повторяли то, что говорилось у них дома. Пожалуй, именно тогда я впервые почувствовал «неуютность» своей национальной принадлежности.
В нашей квартире проживала еще одна семья. Ее главой была бабушка Ольга Захаровна. Она с мужем Михаилом Васильевичем жила в этой квартире со времен революции. Ольга Захаровна была, кажется, прислугой у полицейского чина, жившего здесь же. Полицейский революцию не пережил, а Ольга Захаровна с Михаилом Васильевичем остались в квартире. Здесь они, по их словам, «из окон смотрели на революцию», а потом – на войну… О блокаде Ольга Захаровна много не рассказывала, но все ее поведение на кухне: бережное отношение к продуктам, сосредоточенное и даже истовое собирание в ладонь всех хлебных крошек со стола и отправка собранного в рот – о многом говорило. Я до сих пор не могу выкинуть черствый хлеб, мне непросто оставить еду на тарелке, как этого требуют правила приличия.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});